Другой случай, рассказанный Калгановым, был уже из русской тюремной жизни и без всякого сомнения произошел на самом деле, так как Иван через Курсулова сам о нем слышал. Калганов назвал даже подлинную фамилию этого заключенного революционера, добившегося своей собственной казни, фактически осуществившим руками жандармов свое самоубийство. Его звали Ипполитом Никитичем Мышкиным, и содержался он в Шлиссельбургской крепости вместе другими отпетыми революционерами, терпя от ужасающего режима. (В тюрьму Шлиссельбурга даже гражданский персонал (врачи, санитары, истопники) подбирались по особым признакам, исключающим какие-либо признаки человечности.) Там он поссорился с другим заключенным по фамилии Минаков. С этим Минаковым никто из тюремных товарищей по несчастью не ладил тоже; похоже, у него действительно были признаки душевной болезни, выражавшейся в постоянной злобности и агрессивности. А в этот раз он ударил тюремного врача и как следствие был приговорен к смерти через повешение. Повесили его тут же – на тюремном дворе. Но когда выводили на казнь, он успел крикнуть в коридоре: «Прощайте, товарищи! Меня уводят убивать!» Однако ему никто, в том числе и Мышкин не ответил. Но остальные все-таки смогли пережить эту «несправедливость», а вот Мышкин себе так и не простил этого мелочного озлобления перед лицом «ужасной трагедии» своего товарища. Он все время повторял себе: «Как же это было невыносимо Минакову подниматься на виселицу с мыслью, что никто из его революционных товарищей не сказал ему в ответ на его последнее обращение свое последнее «прости». Как же это было подло с и с моей стороны! Моя мелкая обида заслонила мне героизм моего несчастного товарища!» И тогда на следующий день явившемуся смотрителю он плеснул в лицо содержимым тарелки. Расправа тоже наступила быстро. Сначала жандармы его немилосердно избили, а вскоре и казнили. На крышке стола впоследствии найдут надпись: «Сегодня, такого-то числа, я, Мышкин, казнен». А казнен был не повешением, а расстрелом. Его расстреляли у огромного штабеля дров, могилу сразу же разровняли и вновь заложили дровяными штабелями…
При этом, рассказывая все это (кстати, откуда от все это знал – не иначе, как от Муссяловича), Калганов все время говорил о христианской вере, о том, что такое поведение ей не противоречит, что и сам он противится «сотрудничеству со следствием» не от гордости или злонамеренности, а единственно из чувства «христианской справедливости и солидарности». Он даже настаивал, что и Христос, если бы увидел поведение современных революционеров (как будто Он мог его не видеть…), то его «одобрил и даже благословил».
Все это какими-то моментальными пятнами прокрутилось в голове у Ивана, когда он вошел в камеру Калганова. Она почти вся была залита кровью. Это было почти невероятно, но это было так – в крови была даже дверь с обратной стороны, кровать и письменный стол. Даже странно, что в человеческом теле может помещаться так много крови. Само большое тело Калганова лежало на полу, посредине камеры, вытянувшись от входа до оконной стены, да еще и со сложенными как у ухоженного покойника руками – на груди лодочками. Мало того, у него во рту еще поблескивал нагрудный крестик. Ивана сначала разозлило это пока неуместное и преждевременное «убранство» – он подумал, что это фельдшер еще до его появления позволил себе такие «вольности». Но оказалось, что нет – он сам застал тело именно таким. Оно тоже было все в крови, так что на нем не было сухого места. И все это представлялось зрению одним огромным багрово-красным разливом, так что, когда Иван закрывал глаза на внутреннем поле зрения вставало это большое красное пятно. Тюремный фельдшер, чтобы окончательно не извозюкать в крови свой халат, вынужден был подоткнуть его под ремень, сам он, безуспешно пытался расстегнуть слипшееся от крови пуговки на нагрудном белье Калганова. Оказывается, он так и умер – именно в такой «приготовленной» позе, то есть сам успел перед смертью выбрать место и лечь в «погребальную» позу. Через час стала ясной картина произошедшего.