«А теперь главное. То есть и есть главное предупреждение. Решением нашей партии ты приговорен к смерти. Так что готовься к ней. Думаю тебе будет интересны подробности этого решения. Мы долго дебатировали, кто после Ракитина первый должен будет подлежать устранению – ты или Курсулов. После неудачного покушения на него несчастной Оли Карташовой, мнения многих товарищей склонялись к тому, что нужно готовить в первую очередь ликвидацию его. Но я смогла убедить товарищей, что ты гораздо более опасен, чем этот тупой похотливый боров. Тот одним своим существованием, своими действиями и словами готовит нам больше сторонников, чем мы сами с нашей пропагандой. Он и на суде получил достойное посмеяние. Пусть пока поживет. До него доберемся позже. А вот ты – это другое дело. Серый кардинал недалеких наших губернских и городских правителей, великий инквизитор революции – ты наиболее опасен. Ты начал с отцеубийства (прав был все-таки Смердяков, тысячу раз прав!), а закончил братоубийством…»
Все эти тирады о «сером кардинале» и «великом инквизиторе», а особенно поминание Смердякова на Ивана произвели ожесточенное и какое-то возбуждающее впечатление. Он задвигался и едва не встал из-за стола, за которым читал письмо, а в конце так и воскликнул:
– Ну, что Катя!.. Все логично. Тебе самой и надо произвести приговор в исполнение. Ах, хорошо и главное – как красиво будет! Жена убивает мужа. Полное торжество революционной необходимости и какое благородство духа!.. Прямо «заповедь новую даю вам»: жена да убиет мужа своего!..
Проговорив это, Иван снова уткнулся, было в письмо, но вскоре даже захохотал, едва продолжив чтение. И, право, было с чего.
«Теперь ты олицетворяешь охранкинский царский режим со всеми его мерзостями. Поэтому твоя очередь получить нашу карающую пулю. Мне стоило многих аргументов убедить товарищей доверить это дело мне. (Тут как раз Иван и захохотал.) Некоторые полагали, что я не справлюсь, что личные чувства возьмут верх над долгом. Но я настояла. И главным аргументом было то, что мне нужно искупить свою вину. Что я столько лет пыталась выгородить тебя и защитить от возможных и вполне заслуженных посягательства на твою жизнь. Я поклялась, что сделаю это. И я это сделаю, если смерть твоя или моя не остановит мою миссию. За мною остался должок. Помнишь ту пулю, что оставила след на твоей щеке? Она должна была еще тогда покончить с тобой. Но рука у меня дрогнула, тогда я еще на что-то надеялась. Теперь – не волнуйся – уже не дрогнет. Так что готовься к смерти».
Тут Иван на какое-то время отложил чтение и почему-то задумчиво уставился на портрет императора. Он сидел не за своим столом, а за боковым, где обычно сидели вызываемые им на допрос и вообще другие посетители этого кабинета. Катерина Ивановна на время ушла из фокуса его внимания, даже ее письмо словно бы ушло на какой-то задний план сознания. На лихорадочно-знобящее самоощущение наложилось какое-то новое чувство – чувство некоей фатальной предопределенности. Нет, это был не страх, не чувство опасности и желание как-то из него выйти. Это было более глубокое, хотя и не до конца определяемое ощущение. Странно, что в этом ощущение было нечто и успокоительное: словно там, в уже вполне обозримом будущем, будет некая «остановка» или «точка отдыха», где действительно можно будет отдохнуть… Потом мысли ушли куда-то в сторону, и Иван просто сидел какое-то время, даже как будто не отдавая себе точного отчета, где он и что делает. И только шаги и резкий звон чего-то металлического, уронившегося караульными, вывел его из забытья. Он как бы с некоторым недоумением посмотрел на измаранные красными потеками листы письма и вновь принялся за чтение.
«Теперь последнее. Надеюсь Вы, Иван Федорович, обратили внимание, что я назвалась Верховцевой в начале письма? Не Карамазовой, а Верховцевой. Я вернулась к самой себе, кем и была еще до знакомства с тобой и всем вашим проклятым семейством…»
На эти слова Иван как-то особенно изумился. Фраза о «проклятом семействе» не то, чтобы раздражила его, а словно бы несказанно удивила. «Молодец, молодец, молодец…», – несколько раз повторил он, словно бы настолько удивленной этой мыслью, что просто отдал должное человеку, ее произнесшему, но пока не в силах оценить степень глубины и справедливости самой мысли.
«… Но это на самом деле тоже не соответствует действительности. Я уже не Карамазова, не Верховцева, а – Муссялович!… Да-да, мой любезный, бывший муженек, прими эту весть с обычным наигранным равнодушием, которое ты так любил мне демонстрировать. И пусть, как поется в песне, «нас венчали не в церкви…» – это все не важно. Важно, что я стала действительно не формальной, а гражданской, – гражданской в высшем смысле, женой и подругой своему товарищу по борьбе и оружию, своему единомышленнику, кто как и я готов проливать свою и чужую кровь в борьбе за дело социальной революции. Да я жертвую собой и своим именем во имя его, которого ждет или виселица или пуля, или в лучшем случае каторга, так пусть в жизни и смерти мы останемся вместе.