– Это поэты-шаиры благодарят Аллаха и наперебой восхищаются благочестием, скромностью, победоносностью и справедливостью Нуреддина, – пояснил Альберик.
– Они будут хвалить его милосердие и щедрость, пока мы все не скончаемся от жажды, – Шатильон облизал растрескавшиеся губы.
Из-за спин зевак выдвинулась женщина в темной, глухой абайе, высокоскулая, черноглазая, густобровая, с решительным и гордым лицом. Толпа расступилась перед ней. Она поклонилась Нуреддину и принялась молить его о чем-то, протягивая к нему ладони.
– Нищая, что ли?
– Нет, главная жена его – Исмат, дочь Мехенеддина. Просит у него денег.
Рено скривился. Нуреддин между тем нисколько не смутился из-за того, что собственная жена всенародно позорила его и себя. Отвечал попрошайке назидательно и велеречиво, сопровождая слова плавными жестами, словно был проповедником, а не военачальником. Видно было, что речь его предназначалась всем собравшимся на площади.
Народ притих, стоящие спереди кивали и передавали его слова тем, кто стоял далеко. Временами Нуреддин останавливался, украдкой следил, успевают ли длиннобородые записывать за ним.
– Ну что? Не дал? Сказал, самому не хватает? Зря унижалась? – усмехнулся Рено.
– Не дал, скупердяй чертов. Сказал, у нее уже есть три торговые лавки, они приносят двадцать динаров, и хватит ей. Он, мол, только хранитель сокровищ мусульман, все деньги нужны на священный джихад, и он не намерен гореть в адском огне из-за того, что предал умму, так они прозывают весь магометанский народ.
– Найдется ему из-за чего гореть, пусть не старается.
Альберик продолжал пояснять, стремясь, видимо, хоть чем-то оказаться полезным своему спасителю:
– Нуреддин жертвует вакфу – это у них вроде церковных пожертвований – мельницу и печь, на доходы от них будут выкупать из франкского плена бессемейных басурман, при условии, что они сунниты и знают Коран наизусть.
Нуреддин съехал с дороги, пропуская мимо себя отряд тюркских лучников. Он склонял перед воинами голову, почтительно приветствовал каждого, а когда замечал раненого, останавливал процессию, клал руку на плечо увечного и ласково, но твердо обещал:
– Друг мой, если бы ты мог видеть награду, предназначенную тебе в раю, ты бы молился о потере второго глаза! Сын мой, Аллах так вознаградит тебя в грядущей жизни, что, если бы ты не был необходим умме в наших будущих боях, ты бы надеялся, что твоя рана смертельна!
А когда мимо понесли тела погибших, атабек спешился, поклонился и сказал:
– Выходя на бой, наши муджахиды выставили себя на продажу, и Аллах купил тех счастливцев, которые погибли. В обмен за их жизнь Всевышний щедро уплатил им блаженствами рая!
Рено только сквернословил, когда Альберик переводил эти выспренние речи, но Зангид несомненно умел воодушевлять доверчивую чернь: каждое подобное заявление необыкновенно распаляло народ – все восторженно вопили, улюлюкали, многие рвали на себе одежды, благословляли султана, раненые бросались ему в ноги, рыдали и целовали край его дрянного халата. Хитрый тюрок кланялся им в ответ и даже не пытался держаться с полагающимся правителю достоинством.
Верблюд, за которым брел Рейнальд, остановился в заторе, и Шатильон оказался совсем рядом с атабеком. Мокрый комок кизяка больно расплющился о скулу, толпа злорадно загоготала. Кровь бросилась в голову князю. С ненавистью и вызовом он уставился прямо на Нуреддина, а поймав его взгляд, не опустил глаз. Чернь взревела, Шатильон через силу ухмыльнулся, хоть бравада его и была весельем отчаяния, он не сомневался, что за это крохотное торжество над ненавистным врагом последует страшное возмездие. Но ехавший за Нуреддином эмир в спускающемся до конских копыт зеленом бурнусе, которого Альберик назвал Аззамом, посмотрел на Шатильона с омерзением и что-то сказал султану, Рено уловил только свое прозвище – Бринс Арнат. Лишенный чести Нуреддин всего-навсего руку поднял – стражники немедленно обнажили сабли и отогнали от франков разъяренную толпу.
– Что он сказал? Почему этот зеленый вдруг за меня заступился?
– Я не расслышал, – пробормотал юноша и отвел глаза.