Начиналась уже третья неделя их странствований, когда они наконец добрались до хижины Нанетты. Она осталась точно такой же, какой Мики видел её в последний раз, и когда они с Неевой оглядели вырубку, притаившись за кустами, его хвост уныло повис. Над трубой не поднимался дым, и не было заметно никаких других признаков жизни. Только стекло в окошке было теперь разбито – возможно, какому-нибудь любопытному медведю или росомахе захотелось узнать, что находится внутри заброшенного человеческого жилья. Мики подошёл к окошку, встал на задние лапы, сунул морду в дыру и понюхал воздух. Запах Нанетты ещё не исчез, но стал еле различимым. А больше там ничего от неё не осталось. Комната была пуста, если не считать плиты, стола и грубо сколоченной скамьи. Всё остальное исчезло.
Ещё около получаса Мики не отходил от хижины и то и дело вставал у окна на задние лапы, пока Нееву наконец не разобрало любопытство и он не последовал примеру приятеля. Неева тоже уловил слабый запах, ещё таившийся в хижине, и долго принюхивался. Чем-то этот запах напоминал тот, который его ноздри уловили, когда он, только что покинув берлогу, стоял с Мики на залитом солнцем уступе. И всё-таки это были разные запахи: запах в хижине казался менее навязчивым и далеко не таким противным.
Целый месяц Мики не желал уходить из окрестностей хижины. Его удерживало тут смутное, но властное чувство, которое он не был способен понять, а тем более проанализировать. Некоторое время Неева добродушно мирился с необъяснимым капризом приятеля. Потом ему надоело бродить по одним и тем же местам: рассердившись, он обиженно ушёл и три дня странствовал в одиночестве. Мики вынужден был во имя дружбы последовать за ним. Время созревания ягод – начало июля – застало их на границе области, где родился Неева, в шестидесяти милях к северо-западу от хижины.
Но это было лето бебе нак ам геда – лето засух и пожаров, а потому ягод было совсем мало. Уже в середине июля леса начало окутывать сероватое дрожащее марево. В течение трёх недель не выпало ни одного дождя. Даже ночи были жаркими и сухими. Каждый день все факторы в этих местах обводили окрестности тревожным взглядом, а к первому августа служащие на факториях индейцы принялись систематически обходить ближние леса, проверяя, не занялся ли где-нибудь пожар. Лесные жители, ещё не покинувшие свои хижины и типи, были начеку и днём и ночью. Утром, в полдень и на закате они влезали на высокие деревья и вглядывались в мутное, колышущееся марево – не клубится ли над чащей дым? День за днём дул ровный и устойчивый юго-западный ветер. Он был сухим и жгучим, словно приносился в северные леса из раскалённых экваториальных пустынь. Ягоды засыхали на кустах, рябина сморщилась и завяла, не успев созреть. Ручьи иссякали, болота превращались в унылые торфяные пустоши, а листья на тополях уже не шуршали весело на ветру, а безжизненно свисали с веток. Лесным жителям лишь раз в тридцать – сорок лет доводится видеть, как тополиные листья свёртываются в сухие трубочки и облетают, спалённые безжалостным летним солнцем. Такое увядание листьев индейцы называют кискевахун – предупреждение об опасности. Вянущие листья предупреждают не только о возможной гибели в бушующем море огня, но и о том, что зимой дичи и пушного зверя будет мало, а именно это самая страшная беда для охотников и трапперов.