Как такое случилось? Как рыжий ленинградский мальчик, отказавшийся ходить к логопеду для исправления еврейского выговора, подросток, в пятнадцать лет бросивший школу, – как он очутился на этой церемонии в Стокгольме? Мы знали, что одного таланта недостаточно – Пруста, Джойса, Борхеса и Набокова Нобелевский комитет не отметил. Люди литературные, мы верили в нечто, называемое судьбой, и это нечто совпало с убежденностью Иосифа в своем предназначении.
Многие помогли Иосифу попасть сюда. Здесь надо отдать должное Роджеру Страусу, который сделал для него все возможное в профессиональном отношении так же, как сделал для Сьюзен Сонтаг. Роджера я не любила за то, как он третировал людей, которых считал не важными, но он был замечательно искусен в создании литературных репутаций, становившихся значительным явлением на мировой сцене; и Иосиф многим ему обязан. Важную роль в репутации Иосифа сыграл польский поэт Чеслав Милош – его мнение глубоко уважали в Европе. Милош не раз приезжал в Энн-Арбор, у него там были два издателя: “Ардис” и “Мичиган славик матириалс”. Мы печатали его английские переводы стихов Александра Вата и русский перевод “Поэтического трактата” самого Милоша. Иосиф утверждал, что разговаривать с Милошем неинтересно, если даже очень его любишь, – потому что они во всем согласны.
Судя по тому, что я видела, это было не так. Милош жил в Соединенных Штатах дольше, и взгляды его на поэзию были гораздо менее узкими – он, к примеру, понимал, в отличие от Иосифа, значительность Уитмена. Не в пример своему русскому другу он был трезв и рассудителен в вопросах политики.
Эссе Иосифа были важны для Нобелевского комитета: эти люди не могли прочесть его стихи на русском, но эссе они могли читать. Эссе были неровные, но ум Иосифа и мощная индивидуальность сквозили в каждой строчке.
Когда вы знакомы с писателем лично, почти невозможно быть нормальным читателем. Теперь, перечитывая эссе Иосифа, я поражаюсь его прозрениям и широким уплощающим обобщениям, сосредоточенности на связи причины и следствия и потребности все профильтровать через разум. Задиристый тон и вещание
Если кто-нибудь хочет узнать, каков он был в плохом настроении, когда путешествовал один по стране, не зная ее языка, об этом дает представление раздраженное, непродуманное эссе “Путешествие в Стамбул”, где брод для него оказался глубоковат; или эссе о поездке в Бразилию (“После путешествия”) в сборнике “О скорби и разуме”, где под конец он называет свою подружку “шведской вещью”.
В эссе о своей жизни “Меньше единицы” и “Полторы комнаты” язык логики и умозаключений исчезает, все лучшее в своей поэтической душе он обратил на детство и возлюбленных родителей; результатом стала искренность, возведенная в искусство.
Длинное эссе о Венеции “Набережная неисцелимых” – гибрид в том смысле, что многие строки этой прозы взяты из его же стихов. Здесь раскрываются очень разные стороны его характера и таланта – радость от Венеции (он говорит, что почувствовал себя котом – для него это высший показатель счастья), открытость чувственному очарованию морских звуков, воды в сочетании с невероятной архитектурой. Но едва его взгляд обращается к человеческим существам, тон меняется; когда он обрушивается на легко опознаваемых итальянских знакомых за их левизну, мне кажется, раздражение становится заслоном его уму.
Поэт Бродский для меня значительно многограннее Бродского-эссеиста. Так же, как большинство русских читателей той поры, я считала его самым выдающимся русским поэтом со времен Пастернака. В глазах тех, кто мог читать Бродского в оригинале, его диапазон, масштаб задач, решимость привнести новые темы и метры в русскую поэзию сделали его крупным поэтическим явлением, предъявившим к читателю непривычные требования.