Комната у Ордина была просторная, со стеклянным эркером вместо окна. Там стоял мольберт с большим полотном, закрытым красной материей. В обе стороны от эркера тянулись книжные полки. Все свободное от книг пространство занимали картины. Нина заметила среди них иконы. Одна — большая, изображавшая богоматерь, — поблескивала золотом.
— Вы разве верующий, Геннадий Петрович? — пошутила Нина.
— Верующий. Как и вы, в искусство. — Он помолчал и добавил: — Подойдите поближе. Там есть две штуковины семнадцатого века. Вот те, поменьше. А впрочем, сначала снимите пальто. Раз пришли в гости, давайте, чтобы все было по-настоящему.
Нина почувствовала, что голос Ордина звучит не так, как на бульваре, — в нем совсем не было грусти. И поняла, что ему важно вовсе не то, чтобы она посмотрела его графику, а просто побыла рядом, наедине с ним. И мысль эта почему-то не испугала ее.
Она сняла пальто, села на угловой диван, тоже покрытый красным. Смотрела, как Ордин ходит по комнате, ставит на стол чашки. Представила, что делает сейчас Дима. Наверное, сидит в библиотеке или возится в лаборатории. Странно, она ведь любит Диму, а ей хорошо здесь, на угловом диване, приятно смотреть, как Ордин ставит на стол фарфоровый, с синим рисунком, сервиз. Если бы Дима вот так же ходил и ставил чашки — их чашки, желтые, в горошек!
Ордин садится рядом, что-то говорит, что — она не слышит, смотрит на икону. Богоматерь улыбается тонкими губами — не то укоряет, не то подбадривает.
— А позвали серию смотреть. Что же не показываете?
Теперь она слышит — Ордин говорит, да, говорит, сейчас, сейчас посмотрим, — и не трогается с места. «А Дима где-то далеко-далеко, — думает она. — Милый Дима-математик. Склонился над столом и пишет. Ну и пусть. У него своя жизнь, а у меня — своя. Их, видно, не сольешь в одну». И еще думает, где же Ордин, чего же он медлит. Ведь она пошла, согласилась, и, значит, все уже было решено раньше, там, на бульваре. Или нет — в первый день, в павильоне на выставке, а может, еще раньше, в троллейбусе. «Все равно, — думает она и чуть-чуть, в нетерпении, пододвигается на диване. — Все равно, теперь я сама выбрала. У меня с в о я жизнь».
Про такое мужу не говорят. Но Воронов будто догадывался. Ночью Нина просыпалась, видела, как он ворочается — беспокойно, мучительно. Она удивлялась на себя — что не чувствует вины, только холодок от слишком уж дерзко принятой на себя самостоятельности, И чтобы восстановить равновесие, а скорее, видимость его, Нина рьяно принималась стирать или готовить обед, удивляя мать и мешая ей. Теперь после работы она сразу же уходила, выдумывая различные, не очень складные причины, и Ордин, похоже, верил, а может быть, понимал ее. Потолки в посольском особняке были отреставрированы. Ордин засел за свои литографии, на выставке серия имела успех, и он взялся за другую — уголки старой Москвы. Нина тоже поставила дома мольберт и с утра до вечера писала натюрморты. Глеб вернулся с Кавказа. Однажды он позвонил ей и предложил кооперацию — есть заказ на несколько портретов ударников. Глеб объяснил, что заказом займется вся артель и Нина должна прийти к Ордину, на «военный совет» завтра утром. Адреса Глеб не назвал, и это больно задело Нину: как будто знал, что она бывала в доме на Сретенском бульваре.
Всего было заказано десять портретов. Нине досталось два — худенькой девчушки с косичками, которая выполняла по три нормы за смену, и некрасивой молодой женщины, тоже ударницы. Когда Нина писала первый, перед глазами у нее все время стояла богородица — та, что висела у Ордина над диваном. У той, с косичками, были такие же тонкие губы, тесно сжатые, и Нина посадила ее так же, чуть боком, а голову заставила повернуть прямо.
Портрет вышел неплохо. Конечно, не так, как у Глеба или Ордина. Но ткачихи из бригады, куда входила тонкогубая, принесли Нине в подарок букетик цветов, а Ордин сказал, что ей надо всерьез подумать о живописи.
— Портрет хорош тем, что в нем есть что-то ваше собственное, сокровенное.
— Это не мое, — зло ответила Нина. — Это ваше.
Воронов шагает из двери раскрасневшийся, пахнущий морозом и словно бы нездешний, немосковский — житель тех краев, откуда два дня назад пришла его телеграмма. Царапая щеку рукавом шинели, обнимает, спрашивает, еще не поздоровавшись:
— Ну, как ты тут без меня жила?
Нина смеется:
— До чего же вы постоянный человек, Дмитрий Васильевич! Хотя бы для разнообразия что-нибудь новенькое придумали — с кем я, например, в ваше отсутствие жила или еще что-нибудь.
— Нинка! — хмурится Воронов, но губы его хранят улыбку, — Говоришь сама не знаешь что.
Они проходят в столовую. Воронов останавливается, оглядывает комнату. Снова тянется, чтобы обнять.
— Я соскучился. Почему я так люблю тебя?
— По глупости. — Нина отстраняется, смеется. — Хорошо, что ты приехал. А меня, знаешь, сбила машина. Нет, нет… пустяки. Синяком отделалась. И знаешь кто? Какой-то майор. Почти как ты. Оказался настолько благородным, что даже отвез домой. Видишь, как опасно оставлять меня одну.
— Ты же сказала — пустяки.
— Я — в принципе.