По дороге домой Букреев не стал доставать из портфеля, как обычно, газету. Взгляд его безуспешно цеплялся за бегущие за окном автобуса фасады домов, и он ничего не мог рассмотреть, все думал, правильно ли сделал, что не стал отвечать на последнюю фразу Полухина. Автобус шел медленно, тяжело вздыхал на остановках, народу в проходе было битком. Букреев изредка смотрел по сторонам и думал о том, как тихо, спокойно было на кафедре в последние годы. Именно тогда он преуспел: стал доцентом, заместителем Дроздовского. Казалось, что так будет длиться вечно — расписания, звонки с лекций, солидные заседания. И вот этот чертов пожар. Хотя нет, была еще анонимка. Но с ней все вроде бы обошлось. А теперь — комиссия. Люди с других кафедр, чужие, рубят сплеча. А надо бы вникнуть, понять, как он в конце разговора предлагал. Но Полухин уже раньше начал дирижировать, гнул на строгость. Что ж, хозяин факультета, ежели генерал в отпуске. Вот и получилось, что Полухин один все знает, все понимает. И что Дроздовский сам в комиссию не пошел? «Идите вы, товарищ Букреев. Вы у нас человек обстоятельный». А Полухин вон как: «Так что же вы хотите?»
Букреев молча, насупившись, поужинал, помог дочке решить задачу по алгебре и стал укладываться. В темноте завозился, повернулся к жене:
— Сподличал я, мать, сегодня. Места не нахожу.
Жена испуганно подняла над подушкой голову, покрытую плотными рядами бигуди.
— Понимаешь, с этим делом, что рассказывал. Ну, про пожар. Получается, Воронов один во всем виноват.
— Так что? Неправильно, что ли?
— Да вроде и правильно, а жалко его. Такой он парень, что у него не может быть непорядка. Тут что-то нечисто.
— А другие что говорят?
— Полухин выводит: Воронов во всем голова.
— Значит, так и есть.
Бигуди опустились на подушку. Букреев больше не сказал ни слова. За долгие годы семейной жизни он привык излагать жене главные события своей служебной деятельности, и она, ни разу не пройдя по академическим коридорам, довольно хорошо разбиралась в подробностях жизни на кафедре, на факультете, о многом составила себе представление. Очищенные от подробностей очевидца, ее суждения были просты и категоричны, и Букреев прислушивался к ним — порой они казались ему даже мудрыми. Вот и теперь он успокоился, решив, что жена в своей безотчетной вере в Полухина, возможно, права.
Он еще повертелся в постели, укладываясь поудобнее, и закрыл глаза. Ему вспомнились фасады домов — те, что плыли за окном автобуса, потом вдруг возникло лицо Воронова, но не привычное, а такое, как было недели две назад, когда они вместе вышли из кабинета Полухина. И зазвучал вороновский голос: «А может, у меня и детишки на стороне есть». Но это мелькнуло на мгновение; снова поплыли дома и пропали.
Николай Ребров лежал, вытянувшись на кровати, и считал, какой уже день он в госпитале. Выходило — четырнадцатый, две недели.
В палате только что убрали. Линолеум еще не высох от протирки и блестел. Простыни, салфетки на тумбочках тоже были свежими, топорщились от крахмала.
Палата длинная, узкая. По сторонам, друг против друга, — две кровати. Одна пустует с тех пор, как поселился Ребров — ожоговый, как говорят о нем сестры. Когда у него хорошее настроение, он с сожалением смотрит на аккуратно застеленную кровать: хоть бы положили кого, словом можно было бы перекинуться. Но хорошее настроение бывает редко, особенно в последние дни. Боли мучают меньше, а хмурится он больше. И взгляд покойно останавливается на пустой соседней кровати: хорошо, что один, а то бы сосед лез с разговорами или охал от каких-нибудь болезней.
Он часто берет с тумбочки зеркальце — выпросил у медсестры — и смотрит в него, медленно сдвигая отражение. Нос цел, а волосы — вон седина как полыхнула; хорошо, на голове фуражка была, а то бы, наверное, сгорели волосы. Бровей-то будто и не было совсем, только два красных пятна шелушатся. И лицо шелушится, обрастает новой кожей. Правая щека сильней пригорела и шея с этой стороны. Но главная рана, из-за которой и держат в постели, — на ноге, у колена. Видно, туда попало горючее, когда он гасил пламя возле силового щита. С этого места и вспыхнула одежда. Ниже не пустил сапог, выше пламя сбил потом, катаясь по земле. А тут, у колена, здорово припалило…
Он пошевелил больной ногой: как бы там кожа не стянулась, а то, врачи говорят, начнешь хромать. Ни к чему вроде. А может, пусть, может, ничего не надо? В Москву не надо было приезжать, стараться вырваться вперед, всех обогнать, измеритель этот делать. И врать было не надо…