— Ну-ну, ребята, без этого, — сказал Венькин приятель и вышел за ограду. Он, видно, сообразил, что разговор только что шел обо мне. — Нашли место счеты сводить!
— Да, да, без личностей, — вставил Венька, обрадованный поддержкой. — Я этого не люблю!
— А шкодить любишь? За спиной шкодить, исподтишка, а потом хвастаться, что за справедливость? Мелкая ты душа!
— Я… мелкая? А сам, не помнишь?
Лицо Дробышева придвинулось ко мне, а руки, наверно измазанные сапожной ваксой, потянулись к моему вороту. Приятель его двинул плечом, вставая посередине, как бы разнимая нас, но это не помогло — Дробышев все тянулся ко мне, наступал. И с быстротой молнии я представил себе, как через секунду мы с ним деремся, катаемся по земле, и пуговицы у гимнастерок с хрустом отрываются, летят в стороны, а на другой день Евсеев смотрит на меня и опять с грустью в голосе говорит: «Нехорошо получилось» или что-то вроде этого, и мне уже нечего, совершенно нечего ему возразить.
— Не подходи! — закричал я. — Слышишь, не подходи!
Подул ветер, и калитка заскрипела, как бы подчеркивая тяжесть наступившей тишины. Я повернулся и пошел — сначала медленно, потом быстрее, словно вот этим, быстротой шага, можно было искупить вторичный за сегодняшний день позор, новое торжество Веньки и скрип, такой насмешливо-размеренный скрип калитки.
За рядами финских домиков потянулась главная улица городка, потом открылась базарная площадь — опустелая, пахнущая сеном и арбузами.
Я прошагал базар и вышел в степь.
Луна здесь светила, казалось, ярче; глухо стрекотали цикады, их перебивал доносимый ветром сонный лай собак. Я не смотрел на часы и некоторое время шел по разъезженной дороге, потом опустился на твердую, иссушенную землю. Ненависть к Дробышеву еще кипела во мне, но не прошло и тесное, будто железный обруч, усилие воли, которым я сковал себя, смирил, предотвращая драку. Мешанина чувств угнетала, было жаль себя, больно оттого, что нельзя, как в детстве, разреветься, излить тоску открытым признанием своей слабости перед неподвластным тебе миром. Что-то похожее, вспомнилось, было и после разговора с Евсеевым у него в кабинете, после моего бесславного перемещения в техники. Унижение? Тогда я тоже почувствовал, что унижен. И стерпел? Пожалуй, да. Только там было легче, там все искупала дисциплина. Там дело касалось с л у ж б ы, и ты должен был это выдержать, снести, думал я, потому что сам, по своей воле надел погоны и, значит, взвалил на плечи такое, что не уложится, не может уложиться в обычные отношения людей. А с Венькой иначе. Венька только воспользовался службой, служба тут ни при чем. Он хотел тебя унизить и добился своего. И ты, в сущности, ничего не сделал против, стерпел, дважды стерпел: на разборе и у калитки…
Я говорил сам с собой и вспоминал голоса возле финского домика, когда Венька чистил сапоги, и спрашивал себя, что он думает сейчас обо мне, Венькин сослуживец, что думает вообще о людях, если они могут терпеть то, что вытерпел я. И генерал… Что сейчас делает генерал? Вспоминает меня? «Молодой человек, недавно окончил высшее инженерное училище…» Нет, зачем обо мне вспоминать генералу, вовсе не надо. А Евсеев сказал: «Нехорошо».
В вышине, просвеченной лунным светом, пророкотал самолет. Зеленый навигационный огонь плыл по небу, похожий на метеор. Я знал, что летит свой, но как просторно, подумалось, небо, как легко оказаться в нем чужому самолету… Нет, конечно, не так-то легко, если есть наш дивизион и все другие. Если есть… И если техник Корниенко, инженер Корниенко — все равно — не станет по-дурацки лезть с отверткой когда не следует, куда не следует, потому что без него, Корниенко, все-таки нет дивизиона, как без дивизиона — полка. И… при чем же тогда Дробышев?
Мысли трудно сцеплялись. Я отводил одни, отбрасывал как неверные и повторял другие, так и сяк определяя то, что казалось незыблемо прочным, неподвластным никому, кроме меня самого. И странно: все оставалось прежним вокруг — трещали цикады, так же плоско стлалась к темному горизонту земля, — все было таким же и иным. Что-то ломалось во мне, я чувствовал, что-то не прошло сегодня даром, потому что я вдруг показался себе вроде бы старше, вроде бы прошел год или пять лет; что-то вернулось из прошлого, окрепнув в сто раз, — мое обычное, то, что всегда давало силы, существовало помимо Веньки и его дружка, помимо генерала; казалось даже, что теперь нетрудно вытерпеть все сначала, даже стыд от своей неловкости, незнания, неумения, потому что — теперь я знал! — за вычетом стыда все-таки что-то останется — м о е.
Вот только Евсеев… Я снова вспомнил, как он сказал: «Нехорошо», и подумал, что сейчас вполне самокритичен, как он всегда требует, как считает постоянно нужным, а в моей самокритике, возможно, нет никакого смысла, потому что Евсеев вправе попросить в дивизион другого инженера, факт!.. Вот, оказывается, что самое трудное — то, что не зависит от тебя, — нужен ты или нет.