И утром была хмурая, когда ехали к поезду, и на перроне стояла и смотрела вдаль, где у темной полоски леса сходились холодно блестевшие рельсы. Я старался ее развеселить, дурачился с Андрейкой, но Лида молчала. Только иногда, будто вспомнив чего-то, говорила: «Ты приберешь в комнате, ладно? И на этажерке, ладно?» Она повторила это раза три, и я шутливо пожаловался стоявшей возле вагонных ступенек проводнице: мол, жена срамит меня на людях, будто я без нее и чашку не смогу вымыть. Но Лида осталась серьезной. Когда загудел гудок, подставила щеку, чтобы я поцеловал, и быстро поднялась в тамбур. Андрейка замахал мне рукой, взмахнула разок и Лида и ушла в вагон.
Поезд тронулся. Я растерянно смотрел на проводницу, на двигавшийся мимо зеленый бок вагона. Что-то произошло у нас, не могла так уехать моя ласковая Лида. Но что?
«Но что, но что», — все быстрей повторяли колеса. «Но что…» — охнул последний вагон, и за путями, открылись дома, над ними косо шла вверх стая голубей. Кричали мальчишки, тонко тянул свою песенку рожок стрелочника.
Я хмуро зашагал со станции.
В тот день пришлось задержаться на работе, я вернулся домой поздно. Жена Корта просунула голову в дверь и участливо пригласила поужинать. Я отказался. Разогрел еду и поел в одиночестве. Потом вымыл тарелку и стал наводить в комнате нарушенный отъездом порядок.
Лида ухитрилась уговорить Андрейку не тащить в Энск весь воз его игрушек, они сиротливо грудились в углу. Я начал расставлять их — плюшевых медведей с разноцветными бантами на шее, пузатые паровозы и обтекаемые крейсера с красными полосками на трубах. Потом подошел к этажерке — Лида уж очень беспокоилась о порядке на ней. Поверх книг высилась пухлая горка старых газет, лежали квитанции об уплате за комнату и листки, на которых я сочинял радиосхемы. Я взял всю кипу бумаг разом, чтобы переложить на стол, и на пол упал конверт с неровно оборванными краями. Может, я бы не обратил на него внимания, если бы не этот край. Лида всегда аккуратно разрезает конверты ножницами, а сам я с детства приучал себя, тренируя волю, брать нож и им вскрывать письмо.
Я перевернул конверт. На меня глянули гроздья сиреневого букета и ринулись в атаку синие строчки знакомого дробышевского почерка. Снова на конверте красовалось: «Корниенко Лидии».
Признаться, я растерялся. Читать письмо без Лиды? Нехорошо. Но ведь пишет Дробышев, я должен знать, что он еще затеял! Положил письмо на стол и отошел к окну. Постоял, сел на диван. Надо же — второе письмо! Значит, между ними все-таки что-то есть? Мне хотелось побежать на станцию и помчаться вслед за Лидой. Или нет, просто уйти из дому. На холод, на ветер, чтобы не видеть ничего.
И тут я снова вспомнил слова Лиды: «И на этажерке…» Да, да! Она хотела, чтобы я посмотрел письмо и специально положила его под газеты. Схватил конверт, вытащил вчетверо сложенный тетрадный листок. Но что это? Написано рукой Лиды. А где же Венькины каракули?
«Родной мой, мне тяжело писать, но еще тяжелей было бы говорить. Да и времени не осталось совсем. Когда я получила от Дробышева это письмо, то поняла, что присланная им карточка была не случайна. Он мстит тебе — за что, не могу понять. Написал, что у тебя были неприятности, когда ты уезжал в командировку. Гадкий донос! Но сейчас я думаю не об этом. Плохо, плохо, что ты утаил от меня…
Я знаю, что у тебя строгая служба, ты не все можешь мне говорить. Я и не требую. Но знаю, что служат не автоматы, а люди. И их волнения не составляют военной тайны. А тебе было (следующее слово Лида жирно подчеркнула) трудно. И ты пережил это без меня. Как тогда, с карточкой. Знал что-то помимо меня и промолчал. А я ревела, как дура, и думала, что ты вправе подозревать бог знает что… Мне кажется, что любить — значит все поровну. Раз промолчишь, другой, третий, накопится постепенно «свое», и тогда зачем другой?
Я так не хочу. Подумай обо всем.
Письмо Дробышева я порвала и отвечать ему не буду. Целую тебя. Л.»