И разом то, что происходило в колхозах, повернулось к нему другой стороной. Другой стороной повернулись к нему куриное побоище на берегу Волги, костры, коммунарки – веселые, жизнерадостные, со смехом бросающие в костры обезглавленную птицу, доярки, телятницы, скотники, воровство, рвачество…
И тут же, сидя на пне, выхватив из кармана записную книжку, он написал генеральному секретарю ЦК ВКП(б) товарищу Сталину:
«Что-то надо делать… иначе… иначе сломятся наши, такие, как Гришка Звенкин, как Захар Катаев. Они не выдержат напора со стороны тех, кто со смехом тащит кур в костер, кто закрывает глаза на вора. Я практик, и не мне давать политические формулировки, а вы вождь партии – вам тут карты в руки. Я думаю, надо ввести натур-налог. Определить – такое-то количество центнеров с га сдает колхоз государству, все остальное поступает в его полное распоряжение и, за вычетом на семена, запасный фонд, на нужды колхоза, распределяется по труду – вот тогда мужик примется за дело, начнет контролировать наших руководителей-правленцев, проявит свои богатейшие способности мастера земли… И не будет верить плакату: «Подгонка рублем – позор для коммунаров». Индивидуальное домашнее хозяйство на базе колхоза – вот единственный путь на сегодня. И другое – мы раньше думали, что сельское хозяйство будет развиваться по такому пути: товарищество – артель – коммуна. Практика нас убедила, что тех коммун, о которых мы мечтали, у нас не будет: тракторные станции уж взяли на себя руководящую роль, они являются органами диктатуры пролетариата, а коммуны, построенные Огневым, превратились в гнилые грибы под разветвленными деревьями – могучими дубами – тракторными станциями».
В это тревожное утро Кирилл понял: он переступил грань, за которой человек начинает мыслить. До этой грани человек его породы думает, страдает в соответствии с тем, как мир прикасается к нему. Так думает, страдает мужик: он становится находчивым, сообразительным, когда мир – «свое» – ласкает его, и впадает в уныние, ползет на карачках, когда мир – «свое» – поворачивается к нему другой стороной. Кирилл переступил эту грань, начал мыслить, видеть за простыми, обыденными явлениями большие, назревающие под пеной жизни события, перспективу, завтрашний день, – день страны, потрясающей основы мира… И, поняв это, он выпрямился, провел ладонями по лицу, точно выправляя его, и снова посмотрел, но совсем по-другому, на долину реки Алая.
Там – в синей испарине утреннего солнца начинался новый день… И Кирилл срывается с пня, идет, грохая каблуками сапог о жесткий череп земли, наливаясь силой, расправляя плечи, готовя новый сокрушительный удар.
Книга четвертая
Звено первое
1
Кирилл Ждаркин проснулся чуть свет.
Вчера, поздно ночью, он вернулся с гор, куда ездил для проверки разведочных бригад. Устал. И, приняв горячую ванну, лег в постель и уснул, оборвав разговор со Стешей на полуслове. Он еще слышал — она говорила что-то такое о своем «особом положении», о том что «дни приближаются», что «к ним надо готовиться», но через несколько секунд уже спал, «как камень». А сегодня — только что дрогнули зори — Кирилл открыл глаза и потянулся, чувствуя во всем теле наливную бодрость. Высвободив из-под одеяла руку, он посмотрел на нее, жилистую и мохнатую, и даже сам удивился: на фоне голубого, нежного одеяла рука была слишком огромна и груба.
— Экая! Страхила, — прошептал он, любуясь крепким запястьем, и стиснул кулак. Ногти врезались в ладонь, будто шипы. — Значит, готов, — решил он и хотел было подняться, но в окно брызнули лучи солнца и зашарили по стенам, по потолку, разрисовывая их трепетными бликами. Блики то гасли, то вновь загорались — бурно, ярко, вот-вот взорвутся… и нет комнаты, нет стен, есть одно — пылающий солнечный костер. «Здорово! Ну и здорово!» И Кирилл почему-то вспомнил, как маленький, украдкой от отца, забирался на соломенную крышу сарая, прятался там от зябкого ветерка и подолгу просиживал на солнце, мечтая о чем-то еще совсем неоформленном, неясном, но зовущем. А кругом, как брага, бурлила весна: с ревом мчались с гор потоки, напевая свои тревожные песни — песни земли; хлюпая и чавкая, пыхтел пропотевший снег: наперебой заливались взъерошенные скворцы, и где-то за гуменниками мычали отощавшие за зиму коровы, — все это сливалось, в один торжествующий гул, резкий, громогласный, молодецкий.
Было хорошо, как хорошо и теперь лежать в постели, ни о чем не думая, лишь наблюдая за солнечными бликами… Но на воле пробуждался день. Сначала он завозился, недовольно повизгивая, будто щенок, но вот он забормотал, затарахтел: мимо окна с грохотом промчались грузовики, прогремели гусеничные тракторы, где-то захаркал экскаватор, где-то кто-то затянул песню, но тут же оборвал ее, очевидно устыдясь… и день, расчистив себе путь, весело зашагал по земле.
— Вставай! Эй! Не лежи на перекрестке дорог, — тихо и насмешливо проговорил Кирилл, затем вскочил, оделся и подошел к кровати, где спала Стеша.