В Главтопе я работал месяца два-три, пока не выяснилось, что меня не обязаны брать [на фронт]. Помню, что я даже ходил к Покровскому194 – неприятнейшая фигура, – но мне дали отсрочку, и тогда я ушёл из Главтопа. Мой заведующий тогда говорил: «Ах, как жалко, что Вы уходите. Вы бы тут большую карьеру сделали, у Вас для этой работы громадные способности». Вообще он был любопытный человек, совершенно не партийный – Пётр Михайлович Шох, хороший экономист.

В Главтопе давали случайные пайки, и раз нам дали маринованные грибы. Тогда мы порешили: как хотите, но мы дадим дома только половину (я дал своей хозяйке), а из остального сделаем выпивку! Мы собрались в Лингвистическом кружке. Я раздобыл спирт по знакомству, через Маяковского. Продажа алкоголя была строго запрещена, каралась смертной казнью. Но были продавцы – кавказцы, грузины. Маяковский с ними говорил по-грузински, и они ему доверяли. Называли их Спирташвили195. У такого Спирташвили я купил спирт, и в складчину мы устроили вечеринку: эти маринованные грибы, какие-то сухарики (хлеба не получили) и водка.

В Кружке был несгораемый шкаф, который остался от моего отца, – тот самый несгораемый шкаф, в котором лежали рукописи Хлебникова196. На этот шкаф влез Пётр Михайлович Шох и сказал: «Товарищи, большевизм – это не политическая проблема, это не социальная и не экономическая проблема – это космическая проблема. Как может мир снести столько неразумия?»

Когда я ушёл из Главтопа, Витя Шкловский позвал меня в ОПОЯЗ читать лекции. Я страшно радовался, потому что Главтоп меня утомил невероятно – устал я от всего этого, так мне это было не по душе. Первое время я жил у Шкловского, у его родителей – его отец был учителем на каких-то курсах для рабочих197. А потом я поселился у одной знакомой, Нади – милейшая девушка, которая была потом актрисой и драматической писательницей198.

Я ходил на заседания ОПОЯЗа. Мы встречались в Доме литераторов, которым ведал Корней Чуковский. Он предупредил Шкловского, чтобы всё было тихо, чтобы не было скандала: «Вы знаете, что мы все очень терпимы». А Шкловский ему ответил: «Да, да, я знаю, что у вас дом терпимости».

Там я встречал самых разных людей, например Акима Волынского, специалиста по Достоевскому, и других старших литераторов. Я прочёл два доклада. Первый доклад был против «Науки о стихе» Брюсова. Когда я шёл с этого доклада, подошёл ко мне человек петербургского стиля – вежлив, выдержан – это был Гумилёв, который очень извинялся передо мной, что не был на моём докладе, и сказал, что он непременно придёт на мой доклад о Хлебникове. И на этом докладе он был. Тогда я второй раз читал о Хлебникове – первый раз был в Кружке – и с большим успехом. Выступали Поливанов, Якубинский и другие. Это было в конце ноября или в начале декабря девятнадцатого года199.

Потом я вернулся, встречал Новый год в Москве. Когда я уезжал, Надя попросила меня передать её знакомому письмо, которое было слишком важным, чтобы послать по почте – почта тогда была без марок, большую часть писем выкидывали, мало что доходило. Этот знакомый был Геннадий Янов, который занимал довольно высокое положение у Чичерина в Наркоминделе. А я его знал – он был лет на пять моложе меня и знакомым моего брата200.

Я к нему явился. Он сидел в каком-то кабинете приёмов в Комиссариате иностранных дел. Там были кресла, ковры, было чисто – по тем временам это казалось большим комфортом, мы от этого давно уже отвыкли. Я ему передал письмо. Он его прочёл и потом говорит: «А что Вы, Рома, делаете?» Я ему в двух словах рассказал, что раньше был в Главтопе, что я оставлен при университете и что мне нужно будет искать какой-нибудь заработок, потому что этого недостаточно. «Слушайте, Вы не хотите за границу?» Это был странный вопрос, ведь было время полной блокады. «Какая заграница?» – «Ревель». – «Ну, – говорю, – это не слишком заграница. Ну что ж, я бы не отказался, но когда и как?» – «Нам нужен человек, знающий языки, туда едет наше первое представительство». (Я его потом спросил, каким образом он мне это предложил просто так, ничего не зная, собственно, обо мне. «Почти невозможно было найти человека», – он мне сказал. – «Почему?» – «Боялись, что белогвардейцы взорвут немедленно, как только переедешь границу». Но я не боялся.)

Я вернулся домой к своим приятелям Гурьянам. Дома была мать. Я ей говорю: «Знаете, я через два дня еду за границу». – «Ну, бросьте дурака валять! Всегда Вы выдумываете такие вещи – даже не остроумно».

Я поехал – и книги, и все рукописи остались… Я не знал, на сколько это, как это, что это; ничего не знал. Это было в начале двадцатого года, между Татьяниным днём, который я провёл в Москве, и масленицей, когда я уже был в Ревеле201.

Перейти на страницу:

Похожие книги