Стремухин плыл, устроившись в глухом салоне, ближе к выходу. Он не глядел в квадратное стекло иллюминатора. Пассажиров в салоне было немного. Чуть впереди и наискось, через проход, на краешке скамьи сидела Майя. Иногда она оборачивалась к Стремухину, и они вежливо улыбались друг другу. Майя тут же отворачивалась и поверх незнакомых голов глядела на Ивана Кузьмича, сидевшего на передней скамейке. Иван Кузьмич хмуро похрапывал, привалившись головой к иллюминатору. Его затылок был обсыпан желтой хвоей, пиджак измят, и Майю это забавляло. Когда они еще всходили с пристани на палубу, Иван Кузьмич скользнул глазами по ее лицу и сделал вид, что не узнал. И Майя предпочла не узнавать его.

«Встать, подойти, – со смехом думала она, – и разбудить его, спросить: „Вы помните меня? Как вас зовут на самом деле?“ – и, разрываемая смехом изнутри, вновь обращала лицо к Стремухину, как будто приглашая посмеяться вместе, и улыбалась, встретив его взгляд, и снова отворачивалась, едва поймав его ответную улыбку. – Этот мартышкин смех внутри меня – не от смешного смех, но от бессонницы, – пыталась вразумить она себя. – Мне не смеяться надо бы и не на этого глазеть, обсыпанного хвоей, не об его дурацком имени заботиться. Мне б подойти к нему, спросить „Как вас зовут?“, тем более что он, похоже, не женат. Если ответит, дать ему понять, чтоб не боялся – это ни к чему его в дальнейшем не обязывает. Он улыбнется, скажет: „Я и не боюсь“».

Смех отступил. Мерный гул машины стал клонить Майю ко сну, но, слишком громкий в пустоте салона, уснуть не дал, лишь напомнил ей об усталости. И мысли начались усталые. Он не ответит. Если и ответит, то соврет. Все они врут, когда после всего так вежливо улыбаются. Но даже если не соврет и скажет «Я и не боюсь», все кончится, как только разговор зайдет о том, как и зачем я оказалась в Бухте, и я, конечно, проболтаюсь. В какую-нибудь нашу пятницу я размякну в мякиш и потеряю бдительность, и проболтаюсь, как я всегда и обо всем пробалтываюсь. Той дуре, что была в Тунисе, проболталась о пятницах с ее любовником-козлом. Черт с ней и черт с ее Тунисом! Но и Аркашеньке, единственному в жизни мужу, зачем-то проболталась обо всем, что было до него с другими. Как он страдал и как его ломало, как уходил – не уходил, потом ушел – и вспоминать о том уже не хочется… Не хочется, но как Аркашеньку не вспомнить! Как жили с ним и не тужили; собирали гжель. Гжель – дурь и хлам, гжель – глина, но то-то радости тогда было во всем, хоть бы и в глине!.. И знала, что Аркашенька чудовищно подвержен, как сам он это по науке называл, ретроспективной ревности. Знала, следила за собой внимательно, а все-таки размякла, проболталась; кончилась жизнь.

Майя вновь обернулась. На этот раз взгляд ее чем-то смутил Стремухина. Уже не улыбаясь ей, он встал и вышел из салона.

Он сразу же озяб на хлестком и тугом, словно резиновом ветру. Морозные, как крошка льда, брызги воды секли лицо. На кормовой скамье-подкове спиной к нему стояли на коленях рыжий с рыженькой и, свесив головы, глядели за борт.

И горя не знают, завистливо подумалось Стремухину, но, к радости его, зависть его недоброй и угрюмой не была. Он подошел к ним. Подражая им, забрался с коленями на скамью и тоже принялся глядеть в бушующую пену за кормой.

Пена рвалась из горбящейся, быстро бегущей вдаль воды, кружила голову, летела клочьями в лицо, стекала по лицу за шиворот рубашки. Немолчный гром этого длящегося взрыва так долго долбил ухо, что наконец в нем выдолбил звучание, подобное тревожному и сладкому пению юлы, качающейся на детсадовском полу, и это пение юлы, готовое вот-вот прерваться, как только милая юла устанет попусту вертеться и набок упадет, дарило ухо радостью. Стремухин даже попытался петь в ответ юле, но никакой песни не припомнилось ему и не сложилось у него, кроме бездумно прыгающей в такт машине, стремительной скороговорки-присказки: вот так, вот так, не повинишься – не порадуешься, вот так, вот так, не повинишься – не порадуешься, вот так, вот так, не повинишься – не порадуешься, вот так, вот так, вот так, вот так

Уже и злила его присказка, а все не отпускала.

– Вот так! – злобно сказал он вслух и спрыгнул со скамьи на палубу.

Гром пенящейся воды остался за кормой, а он ходил от борта к борту, стряхивая воду с рукавов, пытаясь вытряхнуть и присказку из головы. Она звучала цепко, но уже и глухо: стихала понемногу, как стихает боль. Вода, деревья, черепица, бревна изб, сталь стоек ЛЭП и проводов – все краски утра радугами, пятнами и вспышками летели, плыли мимо; глаза слепило, и Стремухин вдруг прозрел: сколь ни глуши в себе в угоду тяжести веселенькую присказку, а радость не заглушишь.

Рыжий и рыженькая тоже больше не глядели за борт. Она молчала, хмурая, мотала головой, а он ей что-то все бубнил. Стремухин к ним прислушался, услышал:

– Перестань, ты разве виновата? Ну чем особенным ты виновата? Что он сделает тебе? Ну накричит.

– Это ты перестань. Он ничего не сделает. Он и кричать не станет. Но ты не понимаешь, ничего не понимаешь, – мотала рыженькая рыжей головой.

Перейти на страницу:

Похожие книги