Что до Окуджавы – трудно сказать, насколько он верил в эффективность диссидентского движения, но помогал ему, чем мог. Самым страшным пониманием – не отменяющим ни любви к отцу, ни веры в его дело – было твердо сложившееся к концу шестидесятых осознание, что его отец, мать, дядья – были винтиками в той самой машине, которая их и уничтожила в конце концов; и машина эта называется не столько советской властью, сколько русской историей.

«Но Родина есть предрассудок, который победить нельзя».

3

В некрологе Ильи Мильштейна, опубликованном в «Огоньке», с некоторыми оговорками утверждается, что в последние свои годы Окуджава разочаровался в России; это не совсем так – он никогда не был ею очарован. Любить – любил, еще и потому, что Родину не выбирают; аристократ, как мы знаем, любит и защищает данности. Но надеяться на перемены, на то, что Россия может зажить по-иному, – было ему несвойственно и в шестидесятые, и в восьмидесятые. В девяностые он ненадолго поддался соблазну, хоть и понимал репутационную самоубийственность этой веры в перемены (но репутация, смею думать, не была для него главным в то время). Главное же – он и тогда отлично видел, что надежды призрачны:

На Сретенке ночной надежды голос слышен,он слаб и одинок, но сладок и возвышен.Уже который раз он разрывает тьму,и хочется верить ему…Когда пройдет нужда за жизнь свою бояться,тогда мои друзья с прогулки возвратятся,и расцветет Москва от погребов до крыш.Тогда опустеет Париж…А если все не так, а все, как прежде, будет,пусть Бог меня простит, пусть сын меня осудит,что зря я распахнул счастливые крыла. Что ж делать, надежда была…

Это песенка 1988 года, но за двадцать лет до того, в четверостишии, посвященном Арсению Тарковскому, он предупредил:

Друзья, не надейтесь на чудо,не верьте в заморский Сезам.Нам плакать и плакать, покудаМосква не поверит слезам.

А в том же конце восьмидесятых, в 1989 году, констатировал, что ни в какие слезы Москва так и не поверила:

Из Австралии Лева в Москву прилетел,до сестры на машине дожал,из окошка такси на Москву поглядел:холодок по спине побежал.Нынче лик у Москвы ну не то чтоб жесток —не стреляет, в баранку не гнет…Вдруг возьмет да и спросит: «Боишься, жидок?» —и при этом слегка подмигнет.Там в Австралии вашей, наверно, жараи лафа – не опишешь пером,а в Москве стало хуже, чем было вчера,хоть и лучше, чем в тридцать седьмом.По Безбожному, Лева, пройдись не спешаи в знакомые лица вглядись:у Москвы, может быть, и не злая душа,но удачливым в ней не родись.

Вот это – «стало хуже, чем было вчера», по сравнению с семидесятыми годами, глухими, задышливыми, а все же не столь торжествующе-деструктивными, – весьма откровенная проговорка. Окуджава не верил в реформируемость СССР, и более того – не обольщался насчет России. Легче всего сказать, что в девяностые он поверил в перемены, но это вовсе не так: он ни во что особенно не поверил. Есть множество свидетельств, рассыпанных по газетным и телевизионным интервью тех лет – ни в одном не чувствуется оптимизма. Его поведение диктовалось отнюдь не верой в торжество свободы, а исключительно личной ответственностью. Он не привык сдавать тех, на кого поставил и к кому примкнул. В девяностые Окуджава не ждал победы, не рассчитывал воспользоваться ее плодами (и не воспользовался, хотя возможности получил), а попросту разделял ответственность. По-блоковски.

Перейти на страницу:

Все книги серии Жизнь замечательных людей

Похожие книги