Никого кругом. Вдруг из лачуги выполз человек с мутными, глазами пропойцы. Осип его окликнул:
— Где Бабий Яр?
— Рядышком, поверните направо и сразу увидите. Наверно, родственники у вас? Здесь уж приходили военные, спрашивали… Только ничего вы там не найдете. Когда немцы поняли, что придется им убраться, пригнали пленных, приказали всех повыкопать, чтобы следа не осталось. День и ночь жгли, дышать было нечем… Товарищ дорогой, покурить у вас не найдется?
Вот и Бабий Яр. Местами нет больше яра — засыпали. Песок, смешанный с золой. Маленькие обугленные кости. Мама приходила с кошелкой: «Ося, я тебе малины купила, ты ведь любишь малину… Какой дом построили напротив театра!..» Он обещал Але привезти из Москвы медвежонка, и Аля спрашивала: «Он кусается?..» Друзья, знакомые, с ними рос, жил… Осип стал на колени и приник к мокрому холодному песку.
Давно стемнело, а он все не мог уйти. Теперь он думал о Рае, о силе любви, которая подсказала ей ложь — всю муку взяла на себя, хотела его оградить…
Я столько с ней прожил и не понимал, какой это человек. Удивлялся, что она пошла на фронт, не побоялась ни солдатской жизни, ни смерти. А она больше выдержала — писала мне про Алю. Каково было ей, матери?.. Я ее мучил, писал: хорошо, что эвакуировались, там всех убили, спрашивал, как Аля, выросла ли…
И в ту минуту, когда на песке Бабьего Яра он подумал о Рае, победила жизнь. Можно убить беззащитного, в страхе перед расплатой сжечь тело, развеять пепел, убрать свидетелей, но нельзя уничтожить в человеке самого высокого — любви. Рая оказалась сильнее убийц.
Осип не умел ни писать, ни говорить, не знал, как выразить то, что у него на душе; давно, еще под Сталинградом, он подумал: почему я такой бессловесный, вроде собачки Минаева, она, наверно, тоже что-то чувствует, только не может сказать… Два дня спустя он написал письмо Рае:
«Рая, моя дорогая Рая, прости, что мучил тебя вопросами. Теперь я все знаю. Я был в Бабьем Яру. Ты, конечно, и без моего письма знаешь, какое горе случилось. Слушай, Рая, мы должны с тобою это пережить, слова не помогут ни мне, ни тебе, но я хочу взять тебя за руку и сказать — вот мы с тобой одни, случилось ужасное, и мы с тобой будем жить, не забудем ничего, с этим будем жить. Я теперь знаю силу твоего характера. Сегодня вечером мы уходим на передовую. Не знаю, сколько они убили в Киеве, говорят семьдесят тысяч, цифры ничего не передают, убили живых людей. Этого нельзя простить. Дорогая моя, крепись! После того, что я пережил в Бабьем Яру, я не боюсь слов, хочу сказать, что мы с тобой навеки и это крепче смерти.
Увидев Осипа, Минаев сразу догадался — что-то случилось; но он не решался спросить, а Осип молчал. Только несколько дней спустя, когда они осматривали участок Минаева (немцы подвезли свежую дивизию, видимо к чему-то готовились), Осип сказал:
— И маму и Алю… В Бабьем Яру…
Минаев молча сжал его руку. Больше они об этом не говорили.
Последующие недели были такими, что Осип не мог задуматься над случившимся: развернулись тяжелые бои. Казалось, немцы воспрянули духом, вспомнили сорок первый и сорок второй. Конечно, трудно было воодушевить солдат, почти без остановки отступавших от Белгорода и Донбасса; немецкое командование отвело назад наиболее потрепанные части; вместо них поставили дивизии, привезенные с Запада. Как и при курской битве, немецкие солдаты свято верили в «тигры» и «фердинанды». Все были приподняты заданием: вернуть Киев, показать миру, что успехи красных были случайными.
Немецкое контрнаступление началось удачно; после ожесточенных боев немцы ворвались в Житомир, двинулись дальше к Киеву. Командир дивизии генерал Зыков поручил Осипу оборону участка, по которому проходили шоссе и магистраль. Генерал сказал: «Главное, лопата…»
Штаб полка помещался в неглубоких, наспех вырытых окопах на склоне маленького бугра.
— Дай мне Леонидзе, — сказал Осип адъютанту.