Так, в каком-то странном наполовину оцепенелом действие, в котором только Сикус и Вероника исходили пламенем, прошло несколько минут; и, наконец, никто из «мохнатых» уже и не пытался выбраться на берег — все эти сотни ярко сияющих глаз смотрели на Сикуса, который так и застыл, сотрясаясь на одном месте, на Веронику, которая все целовала его, и издавала созвучия столь нежные, что подобным им никогда они и не слышали.
Так, в этом оцепенении, когда никто не понимал, что происходит, и все выжидал чего-то, прошло несколько минут. И вот тогда вождь «мохнатых» негромким, отрывистым голосом, похожим на падение отдельных камней проговорил, довольно длинную речь, в которых было больше тьмы, чем смысла, и которая все-таки сводилась к тому, что они за что-то прогневили «могучего», и «Вечное Ароо», и что теперь должны принять наказание, отказаться от них; вернуться… И никто с ним не стал спорить, ибо все они испытывали некое благоговение, и все они готовы были исполнять волю таким могучих божеств, да еще бы и наказание, за свою дерзость приняли…
Как бы то ни было, но развернулись они почти все разом, и, полня воздух горестными стенаньями, устремились назад, к покрытому зеленом мхом берегу.
Сикус, видя, что чудище удаляется, вновь стал оседать; и он совсем не чувствовал своего тела. И вот прямо перед ним появилось самое сердце его Рая, озаренное чарующим сияньем, оно прильнуло к губам его; а он, слыша в каждом слове и музыку, понимал и чарующий их смысл:
— Ты не должен уходить!.. Ежели ты только уйдешь, так знай, что и я уйду вслед за тобою… Ты так меня любил, родненький ты мой… Ну, что же ты так холодеешь опять? А вот, не хочешь ли выслушать стихи. Ведь, это же из твоих стихов…
— …Ну, это же твои строки; Сикус, родненький, ты только вспомни; молю тебя — вспомни, как ты эти строки писал. Вспомни, те чувства, которые тогда испытывал. Ведь ты же тогда, верил в жизнь; ведь ты страстно хотел жить, а не умереть. Я молю тебя…
Сикус слышал этот голос, и не хотел уходить от него: не хотел он видеть ни мириады звезд, ни стремиться к тому граду, который среди них парил. Нет, нет — он чувствовал, что его рай здесь; но тело было слишком измождено, слишком выжато, чтобы он мог не то что пошевелиться, а даже пребывать в нем. Странное это было чувство: между жизнью и смертью — но он еще видел лик Вероники; она его целовала, и он отвечал ей поцелуем, погружал весь этот лик единый поцелуй; и шептал уже спокойно, плывя в световых ласковых волнах:
— Так хорошо, как земле пригретой солнце, как страннику проведшему многие годы во вьюжном пути, и вот пришедшим домой, севшим возле камина, и смотрящего в потрескивающие, такие уютные дрова. Ты, ведь, слышишь мой шепот — конечно же слышишь — мы теперь всегда будем вместе… сестра моя…
Ринэм очнулся от звука, когда треснуло горящее бревно. Этот, по своему мелодичный, уютный звук, заставил его вздрогнуть и передернуться, так как ему показалось, будто — это щелкнули челюсти впившегося в него волка. И тут же, сотни кошмарных образов, стараясь поскорее вытеснить один другой: развороченные тела, вопли обезумевших, брызжущая во все стороны кровь; чудовищный клубок из стел, сам он, во власти какой-то смертоносной стихии, точно вихрь когтистый, тела рвущий.
Но вот раздался девичий голос, и, вместе с ним, отхлынули все кошмарные виденья; а на место пышущего пламени, пришел спокойный свет домашнего очага. Вот он открыл глаза, и сразу понял, что находится внутри пещеры, которая, однако, была так аккуратно убрана, что никто бы и не сказал, что есть здесь что-то дикарское. По стенам, словно ковры, развешены были меховые шкуры; такие же шкуры разложены были и на полу; а пространство перед очагом было выложены гладкой каменной плиткой; была кровать большая и малая, на которой и лежал Ринэм. Были еще какие-то небольшие ящички, сундучки, стол, несколько стульев, на стенах висело несколько копий и клинок. А на жердочках, которые свешивались с потолка неподалеку от очага сидели белоснежные голубки, блаженно курлыкали, грели свои перышки.