У Эммы была горничная Жаннета, француженка из Прованса, красивая собой и очень благородная; она оставалась дня на два и должна была с их вещами ехать на пароходе в Геную. На другой день утром Жаннета тихо отворила дверь и спросила меня, может ли она взойти и поговорить со мной наедине. Этого никогда не бывало; я думал, что она хочет попросить денег, и готов был дать.

Краснея до ушей и со слезами на глазах, добрая провансалка подала мне разные счеты Эммы, не заплоченные по лавочкам, и прибавила:

– Madame приказывала мне, да я никак не могу этого сделать, не спросившись вас, – она, видите, приказывала, чтоб я забрала в лавках разных разностей и приписала бы их в эти счеты – я не могла этого сделать, не сказавши вам.

– Вы прекрасно поступили. Что же она поручила вам купить?

– Вот записка.

На записке было написано несколько кусков полотна, несколько дюжин носовых платков и целый запас детского белья.

Говорят, что Цезарь мог читать, писать и диктовать в одно и то же время, а тут какое обилие сил – вздумать об экономическом приобретении полотна и о детских чулках, когда рушится семейство и люди касаются холодного лезвия Сатурновой косы. Немцы – славный народ!

<p>V</p>

Мы опять были одни, но это было не прежнее время, – все носило следы бури. Вера и сомнение, усталь и раздражение, чувство досады и негодования мучили. А пуще всего мучила какая-то оборванная нить жизни, не было больше той святой беспечности, с которой жилось так легко, не оставалось ничего заветного. Если все то было, что было, – нет ничего невозможного. Воспоминания пугали в будущем. Сколько раз мы сходили вечером обедать одни и, никто не притрогиваясь ни к чему и не произнося слова, вставали, отирая слезы, из-за стола и видя, как добрый Рокка с сердитым видом качал головой, унося блюда. Праздные дни – ночи без сна – тоска, тоска. Я пил что попало – скидам, коньяк, старый белет, пил ночью один и днем с Энгельсоном, – и это в ниццком климате. Русская слабость пить с горя – совсем не так дурна, как говорят. Тяжелый сон лучше тяжелой бессонницы, и головная боль утром с похмелья лучше мертвящей печали натощак.

Г<ервег> прислал мне письмо – я его, не читая, бросил. Он стал писать к N письмо за письмом. Он писал раз ко мне – я отослал назад письмо. Печально смотрел я на это. Это время должно было быть временем глубокого искуса, покоя и свободы от внешних влияний. Какой же покой, какая свобода могла быть при письмах человека, прикидывающегося бешеным и грозящего не только самоубийством, но и страшнейшими преступлениями? Так, например, он писал, что на него находят такие минуты исступления, что он хочет перерезать своих детей, выбросить их трупы за окно и явиться к нам в их крови. В другом письме – что он придет зарезаться при мне и сказать: «Вот до чего ты довел человека, который тебя так любил». Рядом с этим он умолял Natalie помирить его со мною, принять все на себя и предложить его в гувернеры к Саше.

Десять раз писал он о заряженном пистолете, и Natalie все еще верила. Он требовал только ее благословения на смерть; я уговорил ее написать ему, что она, наконец, согласна, что она убедилась, что выхода нет, кроме смерти. Он отвечал, что ее строки пришли слишком поздно, что он теперь не в том расположении и не чувствует достаточно сил, чтобы исполнить, но что, оставленный всеми, он уезжает в Египет. Письмо это нанесло ему страшный удар в глазах Natalie.

Вслед за тем приехал из Генуи Орсини – он рассказывал, смеясь, о попытке самоубийства мужа и жены. Узнав, что Г<ерве>ги в Генуе, Орсини пошел к ним и встретил Г<ервега> гуляющего по мраморной набережной. От него он узнал, что жена его дома, и отправился к ней. Она тотчас объяснила ему, что они решились уморить себя голодом, что этот род смерти избран им для себя, но что она хочет разделить его судьбу, – она просила его не оставить Гораса и Адду.

Орсини обомлел от удивления.

– Мы не ели тридцать часов, – продолжала Эмма, – уговорите его съесть что-нибудь, спасите человечеству великого поэта! – и она рыдала.

Перейти на страницу:

Похожие книги