Новость о пощечине разнеслась, и вдруг в «Цюрихской газете» появилась статья Герв<ега> с его подписью. «Знаменитая пощечина», – говорил он, – никогда не была дана, а что, напротив, он «оттолкнул от себя Гауга так, что Гауг замарал себе спину об стену», что, сверх всего остального, особенно было вероятно для тех, которые знали мускульного и расторопного Гауга и неловкого, тщедушного баденского военачальника. Далее он говорил, что все это – далеко ветвящаяся интрига, затеянная бароном Герценом на русское золото, и что люди, приходившие к нему, у меня на жалованье.

Гауг и Тесье тотчас поместили в той же газете серьезный, сжатый, сдержанный и благородный рассказ дела.

К их объяснению я прибавил, что у меня на жалованье никогда никого не было, кроме слуг и Г<ервега>, который жил последние два года на мой счет и один из всех моих знакомых в Европе должен мне значительную сумму. Это чуждое мне оружие я употребил в защиту оклеветанных друзей.

На это Г<ервег> возразил в том же журнале, что он никогда не находился в необходимости занимать у меня деньги и не должен мне ни копейки (занимала для него его жена). С тем вместе какой-то доктор из Цюриха писал мне, что Г<ервег> поручил ему вызвать меня.

Я отвечал через Гауга, что как прежде, так и теперь я Г<ервега> не считаю человеком, заслуживающим удовлетворения; что казнь его началась, и я пойду своим путем. При этом нельзя не заметить, что два человека (кроме Эммы), принявшие сторону Гер<вега> – этот доктор и Рихард Вагнер, музыкант будущего, – оба не имели никакого уважения к характеру Гер<вега>. Доктор, посылая вызов, прибавлял: «Что же касается до сущности самого дела, я его не знаю и желаю быть совершенно в стороне». А в Цюрихе он говорил своим друзьям: «Я боюсь, что он не будет стреляться и хочет разыграть какую-нибудь сцену, – только я не позволю над собой смеяться и делать из меня шута. Я ему сказал, что у меня будет другой заряженный пистолет в кармане – и этот для него!»

Что касается до Р. Вагнера, то он письменно жаловался мне, что Гауг слишком бесцеремонен, и говорил, что он не может произнести строгого приговора над человеком, «которого он любит и жалеет». «К нему надобно снисхождение – может, он еще и воскреснет из ничтожной, женоподобной жизни своей, соберет свои силы из <эксцентричной> распущенности и иначе проявит себя».

Как ни гадко было поднимать – рядом со всеми ужасами – денежную историю, но я понял, что ею я ему нанесу удар, который поймет и примет к сердцу весь буржуазный мир, т. е. все общественное мнение в Швейцарии и Германии.

Вексель в 10 000 фран<ков>, который мне дала m-me Her и хотела потом выменять на несколько слов позднего раскаянья, был со мной. Я его отдал нотариусу.

С газетой в руке и с векселем в другой явился нотариус к Г<ервегу>, прося объясненья.

– Вы видите, – сказал он, – что это не моя подпись.

Тогда нотариус подал ему письмо его жены, в котором она писала, что берет деньги для него и с его ведома.

– Я совсем этого дела не знаю и никогда ей не поручал; впрочем, адресуйтесь к моей жене в Ниццу – мне до этого дела нет.

– Итак, вы решительно не помните, чтоб сами уполномочили вашу супругу?

– Не помню.

– Очень жаль; простой денежный иск этот получает через это совсем иной характер, и ваш противник может преследовать вашу супругу за мошеннический поступок, escroquerie[774].

На этот раз поэт не испугался и храбро отвечал, что это не его дело. Ответ его нотариус предъявил Эмме. Я не продолжал дела. Денег, разумеется, они не платили…

– Теперь, – говорил Гауг, – теперь в Лондон!.. Этого негодяя так нельзя оставить…

И мы через несколько дней смотрели на лондонский туман из четвертого этажа Morley’s House.

Переездом в Лондон осенью 1852 замыкается самая ужасная часть моей жизни, – на нем я прерываю рассказ.

(Окончено в 1858).

…Сегодня второе мая 1863 года… Одиннадцатая годовщина. Где те, которые стояли возле гроба? Никого нет возле… иных вовсе нет, другие очень далеко – и не только географически!

Голова Орсини, окровавленная, скатилась с эшафота…

Тело Энгельсона, умершего врагом мне, покоится на острове Ламанша.

Тесье дю Моте, химик, натуралист, остался тот же кроткий и добродушный, но сзывает духов… и вертит столы.

Charles Edmond – друг принца Наполеона – библиотекарем в Люксембургском дворце.

Ровнее всех, вернее всех себе остался К. Фогт.

Гауга я видел год тому назад. Из-за пустяков он поссорился со мной в 1854 году, уехал из Лондона не простившись и перервал все сношения. Случайно узнал я, что он в Лондоне – я велел ему передать, что «настает десятилетие после похорон, что стыдно сердиться без серьезного повода, что нас связывают святые воспоминания и что если он забыл, то я помню, с какой готовностью он протянул мне дружескую руку».

Перейти на страницу:

Похожие книги