Этот тип, этот круг, эта среда не существуют больше. Это – la petite femme[1423] студента былых времен, гризетка, переехавшая из Латинского квартала по cю сторону Сены, равно не делающая несчастного тротуара и не имеющая прочного общественного положения камелии. Этот тип не существует, так, как не существует, конверсаций[1424] около камина, чтений за круглым столом, болтанья за чаем. Другие формы, другие звуки, другие люди, другие слова… Тут своя скала, свое crescendo[1425]. Шаловливый, несколько распущенный элемент тридцатых годов – du leste, de l’espièglerie[1426] – перешел в шик, в нем был кайеннский перец, но еще оставалась кипучая, растрепанная грация, оставались остроты и ум. С увеличением дел коммерция отбросила все излишнее и всем внутренним пожертвовала выставке, эталажу. Тип Леонтины, разбитной парижской gamine[1427], подвижной, умной, избалованной, искрящейся, вольной и, в случае надобности, гордой, не требуется – и шик перешел в собаку. Для бульварного Ловласа нужна женщина-собака и пуще всего собака, имеющая своего хозяина. Оно экономнее и бескорыстнее – с ней он может охотиться на чужой счет, уплачивая одни extra[1428]. «Parbleu, – говорил мне старик, которого лучшие годы совпадали с началом царствования Людовика-Филиппа, – je ne me retrouve plus – оù est le fion, le chic, оù est l’esprit?.. Tout cela, monsieur… ne parle pas, monsieur, – c’est bon, c’est beau wellbredet, mais… c’est de la charcuterie… c’est du Rubens»[1429].

Это мне напоминает, как в пятидесятых годах добрый, милый Таляндье, с досадой влюбленного в свою Францию, объяснял мне с музыкальной иллюстрацией ее падение. «Когда, говорил он, мы были велики, в первые дни после Февральской революции, гремела одна “Марсельеза” – в кафе, на улицах, в процессиях, – все “Марсельеза”. Во всяком театре была своя “Марсельеза”, где с пушками, где с Рашелью. Когда пошло плоше и тише… монотонные звуки “Mourir pour la patrie”[1430] заменили ее. Это еще ничего, мы падали глубже… «Un sous-lieutenant accablé de besogne… drin, drin, din, din, din”[1431]… – эту дрянь пел весь город, столица мира, вся Франция. Это не конец: вслед за тем мы заиграли и запели “Partant pour la Syrie”[1432] – вверху и “Qu’aime donc Margot… Margot”[1433] – внизу, т. е. бессмыслицу и непристойность. Дальше идти нельзя».

Можно! Таляндье не предвидел ни «Je suis la femme à barrrbe»[1434], ни «Сапёра» – он еще остался в шике и до собаки не доходил.

Недосужий, мясной разврат взял верх над всеми фиоритурами. Тело победило дух, и, как я сказал еще десять лет тому назад, Марго, la fille de marbre[1435], вытеснила Лизетту Беранже и всех Леонтин в мире. У них была своя гуманность, своя поэзия, свои понятия чести. Они любили шум и зрелища больше вина и ужина и ужин любили больше из-за постановки, свечей, конфет, цветов. Без танца и бала, без хохота и болтовни они не могли существовать. В самом пышном гареме они заглохли бы, завяли бы в год. Их высшая представительница была Дежазе – на большой сцене света и на маленькой théâtre des Variétés. Живая песня Беранже, притча Вольтера, молодая в сорок лет, Дежазе, менявшая поклонников, как почетный караул, капризно отвергавшая свертки золота и отдававшаяся встречному, чтоб выручить свою приятельницу из беды.

Нынче все опрощено, сокращено, все ближе к цели, как говорили встарь помещики, предпочитавшие водку вину. Женщина с фионом[1436] интриговала, занимала; женщина с шиком жалила, смешила, и обе, сверх денег, брали время. Собака сразу бросается на свою жертву, кусает своей красотой и тащит за полу sans phrases[1437]. Тут нет предисловий – тут в начале эпилог. Даже, благодаря попечительному начальству и факультету, нет двух прежних опасностей. Полиция и медицина сделали большие успехи в последнее время.

…А что будет после собаки? Pieuvre Гюго решительно не удалась, может, оттого, что слишком похожа на pleutre[1438], – не остановиться же на собаке? Впрочем, оставим пророчества. Судьбы провидения неисповедимы.

Меня занимает другое.

Которое-то из двух будущих Кассандриной песни исполнилось над Леонтиной? Что ее некогда грациозная головка – покоится ли на подушке, обшитой кружевами, в своем отеле, или она склонилась на жесткий больничный валек, для того чтоб уснуть навеки или проснуться на горе и бедность? А может, не случилось ни того, ни другого, и она хлопочет, чтоб дочь выдать замуж, копит деньги, чтоб купить подставного сыну… Ведь она уж немолода теперь и, небось, давно перегнула за тридцать.

2. Махровые цветы
Перейти на страницу:

Похожие книги