В эти последние годы the diligent
[341]Дмитрий Павлович, как Цинциннат, оставив плуг, перешел к управлению ученой республики
Вронченко, когда его сделали министром финансов, бросился ему в ноги, уверяя его в своей неспособности. Николай глубокомысленно отвечал ему:
— Все это вздор; я прежде не управлял государством, а вот научился же, — научишься и ты.
И Вронченко остался поневоле министром к великой радости всех «unprotected females» [342]Мещанской улицы, которые осветили свои окна, говоря: «Наш Василий Федорович стал министром!»
Голицын, проскакавши еще верст сто и еще больше измятый, решился идти на переговоры и доложил, что он только тогда возьмет место, когда у него будет надежный товарищ, который бы помогал ему пасти университетскую паству. Государь через пятьдесят верст велел ему самому сыскать себе товарища. Так они благополучно приехали в Петербург. (176)
Отдохнув с месяц от дороги, Голицын тихонько поехал в Москву и принялся искать товарища. У него был по университету помощник, высочайший из смертных после своего брата и Преображенского табмурмажора, граф А. Панин; но он действительно был слишком высок, чтоб маленький старичок мог его избрать. Осмотревшись в Москве, взгляд Голицына остановился на Дмитрии Павловиче С его точки зрения, он не мог сделать лучшего выбора Дмитрий Павлович имел все те достоинства, которые высшее начальство ищет в человеке нашего века, без тех недостатков, за которые оно гонит его: образованье, хорошая фамилия, богатство, агрономия и не только отсутствие «завиральных идей», но и вообще всяких происшествий в жизни. Голохвастов не имел ни одной любовной интриги, ни одного дуэля, не играл отроду в карты, ни разу не напивался допьяна, но часто по воскресеньям ездил к обедне, и не просто к обедне, а к обедне в домовую церковь князя Голицына. К этому надобно прибавить мастерской французский язык, округленные манеры и одну страсть, страсть совершенно невинную, — к лошадям.
Только что Голицын придумал, как уж Николай опять несся стремглав в Москву. Тут Голицын поймал его, пока он не ударился в Тулу, и представил ему Дмитрия Павловича. Он вышел от государятоварищем попечителя.
С этого времени Дмитрий Павлович начал приметно толстеть, наружность его выражала еще больше важности; он стал как-то больше говорить в нос, чем прежде, и фрак стал носить как-то пошире, без звезды, но, видимо, предчувствуя ее.
До его назначения в университет мы были с ним настолько близки, насколько различие лет позволяло (он был лет 16 старше меня). Тут я с ним чуть не рассорился, по крайней мере лет десять кряду мы смотрели друг на друга с неприязненным холодом.
Частной причины на это не было никакой. Его поведение относительно меня было всегда исполнено деликатности, без ненужной короткости, без оскорбительного отдаления. Это потому заслуживает внимания, что отец мой, с своей стороны, стараясь нас сблизить, делал все, что следует, чтоб поселить между нами ненависть.
Он постоянно толковал мне, что Сенатор и Дмитрий (177) Павлович — мои естественные
Вещи эти отец мой говорил не в минуту досады, а в самом лучшем расположении духа, и это оттого, что в екатерининском веке клиентизм был обыкновенен-, подчиненные не смели сердиться за «ты» от начальника и все на свете открыто искали милостивцев и покровителей.