И все же я подозреваю, что прилив лицемерия, который мы в последние годы наблюдаем и у нас, тоже не чистое притворство. Даже полный прохвост и демагог в глубине души чувствует, что сам-то он свободен, как шимпанзе, но в мире норм, в мире идеалов должно быть иначе. Я думаю, лицемерие – это в какой-то глубине тоже борьба за идеалы. Зато современные неврозы уже рождаются не из подавления «низких», но из подавления высоких стремлений. Только, однако, и защищающих нас от окончательного осознания нашей мизерности и бессилия.
Вера без чудес мертва есть
Гималаи фактов и размышлений гарантируют этой книге (Павел Басинский. Святой против Льва. М., 2013) место в истории литературы, но не допускают сжатого пересказа. Ну, разве что…
В беднейшем северном углу николаевской России в семье нищего причетника растет с младенчества уверенный в присутствии Бога Ваня Сергиев, мучительно стыдящийся, что отец тратит на его обучение «последние средства», а грамота ему дается «туго». Однако спасает молитва – «вдруг спала точно пелена с моего ума». В итоге Ивана даже направляют в Петербургскую академию на казенный счет. Юноша мечтает обращать в православие дикарей, но вынужден жениться, чтобы получить приход в Кронштадте, служившем в ту пору «местом высылки административным порядком порочных, неправоспособных, в силу своей порочности, граждан, преимущественно мещан и разного сброда». Который молодой батюшка и принялся обращать весьма непривычным способом: «Приходит отец Иоанн в бедную семью, – рассказывал об этих походах очевидец, – видит, что некому сходить даже за съестными припасами, потому что из одного угла доносятся болезненные стоны хворой матери семейства, из другого несмолкаемый плач полуголодных, иззябших, больных ребятишек. Отец Иоанн сам отправляется в лавочку, чтобы купить провизию, в аптеку за лекарством или приводит доктора, словом, окружает несчастную семью чисто родственными попечениями, никогда, разумеется, не забывая и о материальной помощи, оставляя там последние свои копейки, которых слишком мало в то время имел еще сам».
«В будущем один из биографов отца Иоанна заметит: это первый священник, который не просил деньги, а отдавал». Отец Иоанн дал еще и обет воздержания, чтобы ежедневно служить литургию: «Счастливых семей, Лиза, и без нас довольно. А мы с тобой посвятим себя на служение Богу». Он и без того оброс родней: «Горе мне с домашними моими, с их неуважением к постановлениям церковным, с их лакомством всегдашним, безобраз[ием] в повседневной жизни».
Такая раннехристианская жертвенность, разумеется, встретила недоверие у просвещенной публики, но завоевала растущую с каждым годом любовь простонародья. Раздаваемые копейки стали возвращаться многотысячными пожертвованиями, тоже раздаваемыми большей частью по вдохновению, которое, естественно, начала использовать свита, наросшая вокруг чудотворца. Ибо народ еще и поверил, что Иоанн Кронштадтский способен исцелять страждущих. «Господь слышал мои, хотя и недостойные, молитвы и исполнял их: больные и расслабленные исцелялись. Это меня ободрило и укрепило. Я все чаще и чаще стал обращаться к Богу по просьбе тех или других лиц, и Господь за молитвы наши общие творил и творит доселе многие дивные дела». Народный кумир прямо запрещал себе ослабление веры в чудеса: «Старайся всеми силами искоренить в себе непокорность неверия. А эта непокорность проявляется каждый раз почти, когда читаешь и слушаешь такое, что требует веры и что само в себе чудесно. Непослушание неверия обыкновенно старается объяснить и самые чудеса естественным образом…» Лев (Толстой) как раз чудеса прежде всего и удалил из своего «перевода и изложения» Евангелия: «Единственное значение этих стихов для христианства было то, что неверующему в божественность Иисуса они доказывали ее. Для человека же, понимающего неубедительность рассказа о чудесах и, кроме того, сомневающегося в божественности Иисуса по его учению, стихи эти отпадают сами собой по своей ненужности». Именно поэтому отец Иоанн, помимо прочего, обвинял Толстого еще и в «барской спеси»: «О, если бы этот слепец яснополянский прозрел! Но для этого нужна простота веры, подобная вере иерихонского слепца. А допустит ли гордость графа до этой святой простоты?»
Как, это про Толстого, предлагавшего учиться писать у крестьянских ребят, тянувшегося к народному языку, не позволявшему сказать ничего фальшивого, про Толстого, признававшегося в своей гениальной «Исповеди», что от отчаяния его спасло сближение с верующими из бедных, хотя к их вере «примешано было тоже очень много суеверий»? Но что делать, «нельзя было себе представить их жизни без этих суеверий». Однако же по отношению к «суевериям» исторического христианства Толстой не проявляет и тени терпимости: «Я находился в положении человека, который бы получил мешок вонючей грязи и только после долгой борьбы и труда нашел бы, что в этом мешке, заваленные грязью, действительно лежат бесценные жемчужины».