Как было замечено, обстоятельства побега от жены, рассказанные не только самим Чайковским, но братьями и друзьями, в частностях разноречивы, как это бывает, когда нескольким людям необходимо утаить какой-либо компрометирующий факт. Истинные причины его матримониального фиаско должны были остаться в тени; огласки истории нужно было избегать, а бегство за границу — объяснить. Из воспоминаний Кашкина мы знаем, как и в какой момент произошел последний срыв: «В конце сентября он пришел в консерваторию к началу утренних занятий с таким болезненно искаженным лицом, что оно и теперь помнится мне совершенно ясно. Он, как-то не глядя на меня, протянул мне телеграмму и сказал, что нужно уехать. В телеграмме, за подписью Направника, его вызывали немедленно в Петербург. Н. Г. Рубинштейну он сказал, что уезжает почтовым поездом и не знает, когда можно будет вернуться». Самому же Кашкину, по его словам, в уже знакомом нам длинном монологе о матримониальном эксперименте, композитор рассказал и о том, как он сам организовал свое отбытие в Петербург: «Я не успел сделать еще какого-либо опыта с той же целью (самоубийства. —
Модест Ильич в биографии брата описывает его отбытие из Москвы следующим образом: «В двадцатых числах сентября Петр Ильич заболел. 24 сентября под предлогом вызова по телеграмме из Петербурга покинул Москву в состоянии, близком к безумию. По словам Анатолия, когда он вышел встретить Петра Ильича на Николаевскую платформу, последнего нельзя было узнать, до того в течение месяца его лицо изменилось. Прямо из вагона его провели в ближайшую гостиницу “Дагмара”, где после сильнейшего нервного припадка он впал в бессознательное состояние, длившееся около двух (!) недель. (В позднейших изданиях биографии к этой странице прилагалась вклейка: «следует читать около двух суток».) Когда острый кризис миновал, доктора поставили единственным условием выздоровления полную перемену обстановки жизни. <…> Полный разрыв был единственным средством не только для дальнейшего благополучия обоих, но и для спасения жизни Петра Ильича». В рассказе братьев Чайковских явно чувствуется позднейшая рука Модеста, желающего довести свое повествование о жизни брата в этом месте до трагического накала и оправдать его бегство от жены.
Сам композитор, в передаче Кашкина, прочитавшего ко времени написания своего отчета труд Модеста, также уходит от деталей: «Относительно моего пребывания в Петербурге я вспоминаю очень немногое и то случайно, помню жестокие первые припадки, помню Балинского, отца, братьев и только».
Во-первых, трудно себе представить, чтобы человек столь нервный пребывал в бессознательном состоянии так долго, во-вторых, кажется странным, что врачи, не зная истории болезни Чайковского и характера отношений между супругами (вопрос гомосексуальности мужа вряд ли обсуждался), советуют им разъехаться и не просто на некоторое время, что было бы логично, а навсегда. Причем врачебная рекомендация отправиться за границу — именно то, чего композитор, как мы знаем, страстно желал.
В правдивости этой версии, усиленно распространяемой братьями Чайковского, справедливо усомнился и сам Кашкин: «Не знаю, каким образом Балинский познакомился с общим состоянием и жизненными условиями своего пациента, но он с самого начала признал невозможность не только совместной жизни с женой, но высказался решительным образом за необходимость полной разлуки супругов навсегда и даже за недопущение каких-либо свиданий на будущее время. Вероятно, больной в своем бреду говорил что-либо, подавшее повод к такому заключению, потому что ни братья, ни отец сообщить ему ничего не могли, так как и сами ничего не знали».
По всей видимости, эта история очень серьезной нервной болезни была специально придумана самим Чайковским: в ее необходимости он смог убедить Анатолия и Модеста, дабы обрести повод уехать за границу. В. С. Соколов предполагает, что во время встречи с Модестом и Анатолием в августе в Каменке, «вероятно, был задуман и “спасительный” побег в Петербург. Во всяком случае, поездка эта планировалась заранее, как видно из сентябрьской переписки Петра Ильича». Именно серьезная психическая болезнь, а не истерический припадок, который, скорее всего, имел место и которым композитор был подвержен с детства, открывала для него возможность «убежать куда-нибудь» от случайно встреченной женщины, ставшей его женой, или от опостылевшей консерватории и сметь надеяться на понимание и поддержку госпожи фон Мекк. Как мы увидим дальше, он получил и поддержку, и понимание.