Он бросил какой-то развеселый бардак, теплых и на всё готовых подруг, и примчался из Орехово-Борисово на такси с шестью банками консервов и бутылкой бормотухи для меня, бедолаги, улетающего в суровую Африку. Валерка Беляев, московский "водила" бывший мент, бытовой пьяница и врожденный бабник, плюющий на весь белый свет, кроме самых близких друзей, примчался посреди ночи в аэропорт
Шереметьево, только для того, чтобы обнять меня, содрать с горлышка фаустпатрона пластмассовую пробку и сказать: "Ну, давай, старина, вмажем по последней!"
Мы и вмазали с горлА, прямо в таможенном зале, за углом перед входом туда, откуда выхода уже не было. А мир вокруг меня продолжал оставаться прежним, московским, октябрьским, моросящим. Продолжал быть миром голых мокрых деревьев и тысяч уютно светящихся московских окон здесь, совсем рядом, в Химках-Ховрино, Бескудниково, Дегунино,
Бирюлёво, Вешняках. Вроде бы, так просто встать, забрать свои вещи, послать всё к чертовой бабушке и вернуться обратно. И как уже бесконечно невозможно это сделать. Машина сработала, и я сам её запустил.
Мы сидим с Валерой в кожаных креслах перед барьером санитарного контроля, границей между этой жизнью и той, другой, к которой я так жадно рвался и вот, наконец, должен получить сполна.
– Лерик, – говорю, – старина! Как далеко я буду завтра от этого места! У меня будут совершенно другие слова, другие цвета, другие запахи!…
… Наконец, объявляется посадка на Луандский самолет, и после хождения по длинным гулким корридорам, долгого стояния в круглой стеклянной башне, я бухаюсь в аэрофлотовское кресло. Вокруг, под восторженные вопли, рассаживаются пьяные люди. Их очень много и все они несравненно пьяней меня. Что и понятно: они же не пили в одиночку, как я, тайно из собственного кармана. Они в открытую выставили свои фуфыри и веселились в зале ожидания, никого не боясь.
Ибо они все вместе – единое целое, экипаж какого-то, как я понял по их репликам, рыболовецкого судна, работающего у ангольских берегов.
Один из них, коренастый, коротко стриженый мужик, падает в соседнее со мной кресло, достает початую бутыль "Старорусской" и спрашивает:
"С горла будешь, или со стаканА?" При этом вытаскивает откуда-то раздвижной пластмассовый стаканчик весь в табачных и еще каких-то крошках.
– Со стаканА, так со стаканА, – соглашаюсь покорно. Достаю из-за пазухи драгоценную флягу с армянским коньяком и демонстративно вкладываю ее в тугой карманчик переднего кресла. Увы, одному мне уже не попить, придется вживаться в сложившийся коллектив. Беру наполненный водкой стаканчик, стараясь не замечать черные крошки, глотаю эту старорусско-табачную смесь и с благодарностью принимаю на закусь в ладонь домашнюю "жёнину" котлету. Сосед по креслу тоже проглатывает очередную порцию и долго-долго начинает мне что-то рассказывать. Я тут же отключаюсь по проверенной схеме политсеминаров, вспоминаю себя самого и моих ленинградских друзей, с которыми только что, несколько дней тому назад сидел в пивном баре
"Петрополь" на Васильевском острове. Мысленно выпил с ними по несколько кружек и мысленно проводил самого себя в их компании на
Красную стрелу. А когда поезд тронулся, и мысленные огни великого города уплыли в никуда, я вновь услышал бухтение соседа по аэрофлотовскому креслу:
– В общем, Вовка, корешок мой за здорово живешь, погорел. Они же, козлы, были без фонарей, а сейчас пиздят, что с фонарями. Вот пацаны им и шмякнули прямо в борт, да потопили к едрене-фене. А там трое было черных камарадов этих. Двоих выловили, а третий до сих пор плавает. И лодчонку их в щепки. Пнимаешь?
– Понимаю, – отвечаю, только что вернувшись из ленинградского октябрьского дождя.
– Вот так, грю, Вован и погорел. Раз погиб человек, особенно ихний, то кого-то, ведь, надо наказать. Ясно, что капитана, да Вовку рулевого. А как он мог их ссук видеть? Знаешь, какие там, бля, ночи?
Ты туда первый раз летишь? Так, знай, бля, ночи там совсем другие!
Я тут же принял еще порцию из пластмассового стаканчика и в полудреме говорил сам себе: "Другие ночи, другая жизнь, другие слова, другие запахи… А третий черный камарада до сих пор плавает…" И сами собой возникли у меня в мозгу несколько строк
Иосифа Бродского: "Маленькая смерть собаки, маленькая смерть кошки.
Нормальные размеры человеческой смерти"…
… И, вот, он приходит, охватывает этот другой запах, запах чужого мира, океана, пляжа, запах другой жизни. Чужой, но неуловимо знакомый. Тот самый запах большого белого города на жарком морском берегу, который первым встретил меня в алжирском аэропорту Мэзон бланш десять лет тому назад, когда я, придерживая руками свой синий аэрофлотовский рюкзачок, впервые робко вступил на раскрытую страницу географического атласа мира, что хранился на отцовской книжной полке…