Снова включаю свет, сажусь в своё белое обшарпанное кресло, делаю пару глотков из забитого льдом высокого коричневого стакана и вдруг ощущаю себя таким старым, таким умудренным жизнью и бесконечно больше знающим, чем эти разухабисто веселые ребята внизу. Чему они радуются? Тому, что кончились пять лет их молодости, когда они были все вместе, свои среди своих, когда каждый из них мог запросто протянуть руку и дотронуться до каждого? А завтра все они соберут вещи, разъедутся, и каждый окажется совершенно один. Один среди чужих. Я, все наши "все свои" тогда в далеком 67 году уже это ощущали, и не было веселья на "выпускном вечере", да и вечера-то как такового не было. Собрали нас всех вместе, на торжественное вручение дипломов в самой большой аудитории нашего зеленого домика на Неве, преподнесли каждому по синенькой книжице и ромбовидному значку с гербом, мы друг другу похлопали, вышли толпой на набережную и вдруг почувствовали себя такими потерянными, такими уже одинокими. Стояли, смотрели друг на друга, криво улыбались и говорили:

– Ну что ж, пока, счастливо…

Как-то совершенно машинально, автоматически разделились на группки, разбрелись. Рассеялись навсегда. Человек 20 из двухсот с лишком я хоть и крайне редко, но всё же регулярно вижу до сих пор, а остальные канули, в небытие, сначала исчезли их имена, а вот сейчас, спустя почти двенадцать лет исчезают даже и лица…

А мы, двадцать человек "наших из наших" пошли в знаменитую столовую "академичку" в левом крыле петровской Кунсткамеры, привинтили синие ромбы с гербом, сдвинули столы и купили несколько деревянных грубо сколоченных ящиков, набитых пивными бутылками.

Пили, смеялись, шутили и каждый так ясно чувствовал, что пройдет немного времени, и он останется совсем один, один среди чужих, один в своём углу. И каждому так хотелось просто протянуть руку и дотронуться до каждого. На следующий же день, стремясь хоть как-то отдалить столь реальную неизбежность разбредания по углам, мы снова собрались все вместе в общежитии "четверка". Бессовестно нажрались, перебили посуду (причем в битье до предела эмансипированные филологини ни в чем не отставали от мужиков). Пели наши колхозные, кошмарно непристойные песни, рвали на груди рубахи, плакали, а потом все куда-то провалилось, и я проснулся прямо в коридоре общаги на голом полу без очков и ботинок, которые, до сих пор не помню, где снял, собираясь спать. Так и потопал я в новую жизнь в одолженных мне каким то сердобольным женским сердцем вьетнамках 39-го размера, близоруко щурясь и шарахаясь от машин.

… И не было у нас ни самб, ни длинного стола на широкой веранде над океаном, а была белая ночь 67 года, нежно серая Нева, гранитные набережные, силуэт Исакиевского купола, игла Петропавловского собора, разведенные мосты, последнее волшебство окутанного дымкой призрачного города, последнее волшебство ощущения себя своим среди своих. И конечно же было лихорадочное желание скорее переступить порог, вылететь, за далекий горизонт…

Многие из нас и я в том числе уже "оформлялись" за границу, никто никогда ещё там не был, не представлял, что это такое "жизнь не здесь", всё было окутано тайной, и наслаждаясь теплотой наших собранных вместе душ, волшебством белой ночи севера, конечно же каждый уже рвался мысленно туда, в ту самую новую жизнь…И каждый вырвался, как вырвался я, и оказался чужим в чужом мне мире, где с тех пор так и остаюсь…

Я был случайным пришельцем в Алжире в те редкие моменты, когда по молодости забредал в их алжирские компании. Играла музыка, танцевали худые красивые девушки, спрашивали у меня: кто я, откуда, почему, как здесь у них очутился, а я видел всё ту же железобетонную стену и понимал, что вот они здесь, а я – там. Работал переводчиком с родными советскими врачами и чувствовал себя среди них каким-то посторонним. Видел, что они тоже понимали, что я, конечно же свой, советский, но всё же не их, а какой то чужак.

Таким же чужаком ощущал себя все пять после алжирских лет в

МГИМО, холодном жестоком мире, живущем по своим, четко разработанным правилам, которые я не знал, да так и не смог заставить себя знать.

Совершенно чужим и неприкаянным чувствовал себя в течение волшебных двух недель в июне семьдесят пятого года во Франции, куда чудом попал, сопровождая группу ростовских авиаработников. Чужой для ростовчан, безобразно льнущий к французам, ищущий любой повод, чтобы ввязаться с ними в бесконечно длинный разговор на неведомом для авиаработников языке. Разговор с ажиотажем, размахиванием рук, разговор, который они никак не могли понять, так же как никак не могли воспринять тот факт, что я жадно смотрю по сторонам, неизвестно на что, вместо того, чтобы петь хором вместе с ними, что я, почему то, не интересуюсь кремплином, а покупаю за драгоценную валюту какие-то подозрительные книжки с ненашими буквами. Чужой для сопровождающих нас французов, хоть и знающий наизусть Брассанса,

Бреля, Камю и Сартра, хоть и сыплющий цитатами из Хенри Миллера, но ведь всё-таки не их, а тех ростовских…

Луанда, 9 марта 1979

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже