С тех пор дядю Леню больше никто не видел. Как, впрочем, и большинство всех тех, кто отправился служить в Поркалло-Уд, сразу после финской войны. Мало кто из них оттуда вернулся. Неизвестно, как и когда сложил дядя Леня свои буйные кудри, где его могила и есть ли она вообще. И уже не будет известно никогда. Сегодня я последний человек на земле, кто помнит о том, что, вот, де, жил когда-то такой кудрявый и веселый парнишка, который никому не сделал зла, а просто не любил учиться в Военно-Медицинской Академии. А любил он девушек, танго про утомленное солнце, фокстроты Цфасмана и очень любил жизнь…

Снова вглядываюсь в старый пожелтевший снимок: дядя Леня держит меня на руках и внимательно, без всякой улыбки, на меня смотрит. Я, уже не в пеленках, а в каком-то подобии костюмчика, точно так же внимательно и без всякой улыбки смотрю на него. А на заднем фоне смутно различается патефон. Он его настолько обожал, что приходил с ним даже на лекции в Академию. Все другие курсанты приходили с портфелями и конспектами, а дядя Леня приходил без конспектов, но зато с патефоном. Я его очень хорошо помню, ибо этот патефон с набором заезженных пластинок – вот и все, что осталось от дяди Лени на бренной земле. Еще, правда, писаная маслом копия малоизвестной картины из русского музея. Полный щемящей грусти лесной мартовский пейзаж в тусклых серо-коричневых тонах: высокие сосны, тающий снег, полыньи на реке, да приткнутая к берегу утлая лодчонка. И гордая размашистая подпись в углу: коп. Л. Лесников.

Лет до четырнадцати я просто не обращал внимания на наследство дяди Лени, и патефон с пластинками так и пылились на шкафу. Потом все наше поколение вдруг, в одночасье, увлеклось джазом, который журнал "Крокодил" называл "музыкой толстых" и уверял читателей, что

"от саксофона, до финского ножа – один шаг". Чертов Ленькин джаз, – как-то промолвил отец, копаясь в куче хлама, складированного на шкафу. Я заинтересовался, достал и принялся слушать довоенные голоса:

Я ходил, и я ходила

Я так ждал, и я ждала,

Я был зол, и я сердилась.

Я ушел, и я ушла.

По сравнению с Эллой Фитцжеральд и Луисом Амстронгом это был, как бы сейчас сказали, полный отстой. Зато, там оказались такие потрясающие танго! Я ставил пластинку, ложился на диван, клал руки под голову, и смотрел сквозь потолок и ржавую крышу туда далеко, далеко, где сияли аргентинские звезды. Жестяной голос пел под глухие, утробные, но все же хватающие за душу аккорды:

Утомленное солнце нежно с морем прощалось

В этот миг ты призналась, что нет любви…

Ставил другую, и сквозь шипение патефонной пластинки такой же далекий голос пел:

Иду я потемневшею аллеей

И думать не могу, никак не смею,

Прости меня, но я не виновата,

Что я любить и ждать тебя устала…

Я представлял себя танцующим с Ней, такой прерасной, воздушой, с огромными глазами. Моя рука лежит на её тонкой талии, а… А из соседней комнаты раздавалось ворчание бабы Дуси: Чиво разлегся, лентяй? Заморозить всех хочешь? Кто за дровами пойдет? Мне печку надо топить, не пойдешь в сарай, отцу скажу! Он тебе, шелопаю, задаст!

Вроде, я никогда не носил патефон на лекции, но это не мешало моим родителям, бабушкам, дедушкам, все мое детство повторять: "Ты точно такой же шалопай, как дядя Леня. Будешь себя вести как он, тебя тоже заберут в армию и убьют". Слава Богу, они все ошиблись.

Меня так и не забрали, а сейчас в 60 лет и в Канаде так уж точно не тронут. И все войны моего века, кроме опереточной ангольской, прошли мимо меня. Даже та – самая главная, которая всех достала. Так жизнь сложилась, что именно в середине июня 1941 года мать снова собралась с отцом в экспедицию и отвезла меня в город Горький к своей маме – моей бабушке Надежде Владимировне, где я и остался после 22 числа.

Именно там, в большом двухэтажном деревянном доме, расположенном в глубине двора на Грузинской улице, я начал познавать мир. У нас была комната в коммуналке на первом этаже, где мы жили с бабушкой

Надей и дедом Федором, тем самым, что в свое время пропил мукомольный завод. Комната выходила на веранду. Под ней был садик с кустами малины. Сразу за забором садика начинался заросший кустами овраг, по дну которого текла грязная речушка. Спускаться в овраг мне категорически запрещалось, но мы постоянно туда шастали с Юркой

Макаровым и Толькой Шарманщиком. Однажды по речушке плыли две лодки с взрослыми ребятами, толкающими их шестами. Взрослыми мы тогда считали тех, кому было больше десяти лет. Лодки перекликались между собой:

– Грудь болит! – кричали из одной.

– В костях ломота! – отвечала вторая.

– Хуй стоит! – орала первая лодка.

– Ебать охота! – вторила ей другая.

Для меня это был какой-то иностранный язык. Я ничего не понял, обратился за разъяснениями к друзьям, и Юрка с Шарманщиком все мне растолковали в подробностях. Весь процесс зачатия и деторождения был мне наглядно объяснен на дне горьковского оврага летом сорок четвертого года. А за год до описываемых событий в той же компании

Юрки и Тольки я наблюдал с крыши нашего дома, как немцы бомбили

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги