Вот когда прилипло это слово к Худайкулу — «капкан». До той злополучной весны ведь от него никто не слышал этого слова. Но с тех пор, о чем бы Худайкул ни думал, о чем бы ни говорил с людьми, оно вертелось в мыслях неотступно, срывалось с языка к месту и не к месту, так что вскоре прилипло к нему, как прозвище. Многие в селении теперь звали его за глаза не Худайкулом, а Капканом, а кое-кто не стеснялся так называть его и в глаза. «Какой же я капкан? — сердился он про себя. — Капкан — это человек такой… — Худайкул брал себя за горло. — Вот это капкан… Вот как, скажем… волостной! Вот это капкан. Не одного удушил. Или еще лучше Желтая птица. Или мираб Хашимбек. А я… Разве я зловредный?!»
Худайкул был прав: никак не подходило к нему это прозвище. Но что делать?.. Сам виноват. Прилипло слово — и все тут. И постепенно Худайкул смирился с прозвищем, привык. А сам все свои жизненные перипетии, невзгоды и неудачи в делах определял теперь только одним словом «капкан».
В ту ночь погода сменилась еще несколько раз, словно только и добивалась того, чтобы навредить Худайкулу, да, Худайкулу, потому что никто, кроме Худайкула, во всей округе не жил садовыми доходами. У каждого во дворе росло два или три дерева: абрикос, шелковица над водоемом, персики вдоль дувала — вот и весь сад. А ведь Худайкул один в селении имел такой сад — на полторы десятины, один он увозил свои фрукты в город и жил на эти доходы всей семьей круглый год.
Всякий раз, когда он выходил во двор, его встречала новая неожиданность: после ледяной крупы снова пошел дождь, потом мокрый лаптастый снег, а под утро небо прояснилось, вызвездило, и ветки деревьев обледенели, покрылись панцирем, а на земле под ногой хрустел тонкий ледок на лужицах. Взошедшее солнце вновь все согрело, высушило. Но было уже поздно. Зеленые глазки абрикосов почернели и осыпались, мертвый ржавый цвет на яблонях отваливался целыми хлопьями.
Со двора Худайкула теперь не расплывался над соседними домами и над улицей завидный запах плова, из тандыра не шел приятный дух горячих пшеничных лепешек.
Но, верно, не зря говорят в народе, что град бьет побитое место. Той же весной, когда деревья, сраженные последним предательским морозом, еще не успели прийти в себя и лишь набрали вторые почки, семью Худайкула постигло новое несчастье: жеребец Беркут убил пятилетнего сына от старшей жены, от Башарат, пухлощекого Джахангира. Вывел как-то Худайкул жеребца из-под сарая на солнышко, привязал за арбу, кинул ему полснопа зеленого клевера и принялся обметать его жестким веником — линял жеребец. В это время к отцу подошел Джахангир в яркой малиновой тюбетейке. Худайкул поднял ребенка на руки, посадил на Беркута верхом. Жеребец вскинул голову. Красная тюбетейка Джахангира показалась ему, должно быть, бог весть каким пожаром. Худайкул только успел крикнуть на жеребца: «Не балуй!» и броситься к нему, как Джахангир уже лежал на земле. Лицо его было лиловым, рот беззвучно раскрыт, из обезумевших от боли глаз катились крупные слезы.
Худайкул привел знахаря. Два дня знахарь прикладывал мальчику то на грудь, то на всю спину какие-то вонючие компрессы из свежего конского навоза и теплой ослиной мочи, умывал верблюжьим молоком.
Знахарю отдали черного курчавого ягненка и красного петуха с крепкими шпорами, первого драчуна и забияку на всю кишлачную улицу. Эти качества в петухе сильнее всего прельстили знахаря. Он любил петушиные бои. Имел от них немалые выгоды. И теперь возлагал немалые надежды на этого огненно-красного петуха с зелеными и синими перьями в хвосте и на крыльях.
После похорон Джахангира Худайкул больше не мог смотреть на Беркута и в первый же базарный день продал его незнакомому человеку из дальнего кишлака. Худайкул не мог сказать после, как он завернул деньги в свой бельбаг, надежно ли, нет ли, только знал хорошо, что заворачивал. Он даже отчетливо помнил такую деталь: завернув деньги и подержав ладонь на этом месте, он стал напряженно думать, что же он забыл сделать? Ведь только что он помнил об этом, вот сейчас, когда завертывал деньги, и уже забыл. И дело-то было какое-то неотложное, не столь будто бы и важное, но уж больно неотложное, спешное.
— Гм, — озадаченно вслух сказал себе Худайкул и провел руками по поясу.
Тьфу! Табакерка! Вот она в платке, под ладонью, как груша завернута.
— Тьфу! — еще раз с досады на самого себя плюнул Худайкул. — Ну и память стала. Вот ведь чего хотел — закурить.
Он быстро развернул платок, достал табакерку, кинул под язык зеленый, жгучий, как перец, табак, завернул табакерку обратно в платок и пошел по базару. Надо было облюбовать для себя нового коня, и Худайкул облюбовал, когда еще не продал своего Беркута. Это был стройный жеребец лет четырех, золотисто-оранжевой масти, высоко и весело державший голову. Жеребец очень понравился Худайкулу, понравился даже своими удивительными глазами: один глаз у него был светло-карий, а на дне его ясно виднелись черные точки, словно кто-то уронил туда несколько маковых зерен, другой — мраморный, белый с голубым фарфоровым ободком.