А вот теперь нужно удержаться от нового приступа гордыни. Становлюсь я, братцы, чрезвычайным и полномочным… этим… посланником. Иного, так сказать, мира. Да нет, не того, а иного. Почему я? Стало быть, знают, кого выбирать. А если серьезнее, то потому, что близко к святости подошел я. Вот-вот, последняя зараза сидит в сердце. И добротой, оказывается, хвастаться можно. Обыкновенной маломальской порядочностью. И отсутствием хвастовства, оказывается, можно хвастаться… Нет, далеко не праведник и не святой он. Ошибся Витенька. Нет в душе ангельской чистоты. Так, кое-какой порядок удается поддерживать. И то только ценой повседневной уборки. Каждый день трешь и вытряхиваешь душу, а назавтра, глядишь, опять дрянь какая-нибудь появляется… И откуда только…
⠀⠀
Никак не мог решиться Николай Аникеевич еще разок посмотреть, что за дар оставил ему бородатый Иван Сергеевич. Сам не понимал, что удерживало. Нет, не страх, конечно, что-то другое.
Но подумал почему-то о матери и так же неожиданно, как накануне очутился на ялтинской набережной, так и сейчас вдруг вошел в комнатку, от которой сжалось сердце: два окна, четырнадцать квадратных метров, кровать материна с темными дубовыми спинками с шарами, у одного бочок стесан, стол, шкаф фанерный светленький и его матрасик на низеньких козелках. Господи, совсем и забыл, что было на матрасике такое покрывало: синее с оранжевыми полосками. Ну, переведи взгляд на стол. Помнишь клеенку? С дырочкой почти в центре? Ну, смелее, смелее, чего ты родной матери боишься.
И правда — сидит с вечным своим карандашиком, только ошибся он, не на огрызке газеты, а на старой его тетради считает свои пеньюары и полотенца. Господи, да какая же она маленькая, да какая же ссохшаяся, да как же редки поседевшие волосы… Подняла глаза, улыбнулась светло.
— Ты, сынок?
— Я, мам.
— Экий ты у меня стал солидный, Коленька. Это что, в вашем времени такие костюмы носят?
— В нашем времени?
— Ну суди сам, сынок. Тебе по виду… ну, лет шестьдесят, а я умерла, когда тебе двадцать шесть было, точно, в пятидесятом, а ты у меня в двадцать четвертом родился. Это сколько же выходит? Лет тридцать с лишком прошло… Да ты не смотри так жалостливо, я рада, что ты такой… солидный у меня… все, видно, у тебя хорошо сложилось. Женат ты, сынок?
— Да, мам, первая жена, правда, умерла. Да я с ней познакомился, ты еще жива была, только болела уже…
— А дети есть?
— Сын. Да уж и внучка, твоя, стало быть, правнучка. Оленька.
— Ты не обижайся, что я носом хлюпаю. Я всегда на слезу слабая была. Просто жалею, что не дожила… Что ж я сижу, совсем ума решилась, может, чаю попьешь?
— Спасибо, — вздохнул Николай Аникеевич. — Ты мне вот что скажи: любила ты меня?
Подняла глаза изумленно, слабо улыбнулась:
— А кого ж мне еще было любить? Ты ж у меня один был…
— А почему ж я тебя не любил?
Вот, оказывается, для чего втолкнула его память в старую их четырнадцатиметровую комнатку. Вот, оказывается, что давно тяжко ворочалось в самых дальних тайниках памяти. Вот, оказывается, чего боялся, почему никак не решался даром воспользоваться.
— С чего ты взял, Коленька, господь с тобой! Да ты ко мне очень даже славно относился.
— Не обманывай. Я лучше знаю.
Всю жизнь прятал от себя, но раз уж посмотрел памяти в глаза, чего крутить?
— Ну что ты, Коленька, что ты, родимый. Такой уж закон вечный. Ничего ты мне не должен. Что я тебе дала, не мне возвращать ты должен был. Своим детям. И голову себе не забивай, и не думай. Ну, ты прости, мне бежать надо в парикмахерскую, в перерыв я выскочила. Потом еще надо сготовить. Николай скоро придет.
— Николай?
Ах да, это же он… Прощай, мама, прощай. Спасибо, что простила.
Сошел не спеша по темной лестнице с выщербленными ступеньками и вышел к Варсонофьевскому переулку. И тут же увидел довоенный, давно забытый длинный «линкольн» с вытянутой для прыжка собакой на радиаторе. Выезжал с асфальта переулка на булыжник Рождественки. Варсонофьевский переулок!
…Самокат состоял из доски, в задний паз которой врезался шарикоподшипник. Передний подшипник крепился к вертикальной доске, которая служила рулем. Особенно ценились самокаты на крупных подшипниках, но такие были редки, и по большей части в ход шли подшипники мелкие.
Разгонялись обычно от самой санчасти, отталкиваясь одной ногой. Самокат набирал скорость в мелькании ног, в грохоте подшипников по асфальту. В токе ветра в лицо. И лихо вылетал на Рождественку. Но Рождественка была в булыжнике, и нужно было перед самым концом асфальта переулка притормозить и лихо заложить крутой вираж.
У Кольки Изъюрова самоката не было. Продавали их иногда ребята, но и денег у него не было. Начинал было несколько раз канючить у матери, но она откладывала неизменный огрызок желтого карандаша, которым подсчитывала неизменные свои пеньюары, и смотрела на него так, будто просил он деньги на яхту или поездку в Патагонию.