Второй раз он был в двух шагах от смерти, когда 23 марта 1897 года у него во время обеда с Сувориным в «Эрмитаже» хлынула из горла кровь. Этот эпизод подробно описан в суворинском «Дневнике». Тотчас потребовали льда, обед отменили, и после Чехов два дня отлеживался у Суворина в номере гостиницы «Славянский базар». «Он испугался этого состояния и говорил мне, что это очень тяжелое состояние». Еще бы не испугаться! От туберкулеза в 1884 году умерла двоюродная сестра Елизавета, а пятью годами позже — родной брат Николай… Испугаться испугался (но кажется, то был последний раз, когда он этот страх показал), однако в больницу ложиться не стал, отправился к себе в гостиницу («Большую Московскую» — обычно он останавливался в ней), где у него опять пошла горлом кровь, и доктор Оболенский почти насильно отвез его в клинику Остроумова на Девичьем поле. Здесь его поместили в палату № 16 — почти в «палату № 6», заметил Оболенский, и Чехов шутку оценил. Он и сам шутил, посмеивался над собой, и лишь раз лицо его изменилось. Это когда срочно прибывший в клинику Суворин мимоходом обмолвился, что утром смотрел, как по Москве-реке шел лед. «Разве река тронулась?» — произнес он глухим голосом. Отметив это в «Дневнике», Суворин прибавляет: «Ему, вероятно, пришло в голову, не имеют ли связь эта вскрывшаяся река и его кровохарканье. Несколько дней назад он говорил мне: „Когда мужика лечишь от чахотки, он говорит: „Не поможет. С вешней водой уйду““».

В клинике Остроумова его посетил Лев Толстой, заведший разговор о бессмертии, суть которого сводилась к тому, что надо слиться с неким всеобъемлющим началом, «сущность и цели которого, — не без иронии цитировал в письме Чехов яснополянского мудреца, — для нас составляют тайну». То есть купить вечную жизнь ценой утраты собственной индивидуальности. «Такое бессмертие мне не нужно».

А какое же в таком случае нужно? И вообще, верил ли он в него, в бессмертие? Бунин вспоминает, что он называл его вздором и брался доказать это, как дважды два — четыре. Но в другой раз говорил нечто прямо противоположное. «Ни в коем случае не можем мы исчезнуть после смерти. Бессмертие — факт. Вот погодите, я докажу вам это…»

Но, собственно, проблема бессмертия — это проблема веры, а с верой у Чехова отношения были весьма и весьма непростые. На этот счет в письмах его — да и не только в письмах — рассыпана масса взаимоисключающих, казалось бы, высказываний. «Я давно растерял свою веру и только с недоумением поглядываю на всякого интеллигентного верующего», — пишет он за год до смерти С. П. Дягилеву. И ему же — полугодом раньше, говоря о взаимодействии религии и культуры: «Теперешняя культура — это начало работы во имя великого будущего, работы, которая будет продолжаться, быть может, еще десятки тысяч лет для того, чтобы хотя в далеком будущем человечество познало истину настоящего Бога — т. е. не угадывало бы, не искало бы в Достоевском, а познало ясно, как познало, что дважды два есть четыре». Стало быть, такое познание возможно, Чехов в этом не сомневается, Чехов верит — если пока что не в Бога, то в возможность познания Бога, а стало быть, и в самого Бога. Нельзя же, в самом деле, верить — так твердо, так спокойно, так по-чеховски несуетно верить в познание, пусть даже и грядущее, того, чего заведомо не существует.

В том же 1897 году, когда он лежал с кровохарканьем в клинике Остроумова, где его навестил Толстой, Чехов записывает в дневнике (весь годовой дневник вмещается в полторы сотни строчек): «Между „есть Бог“ и „нет Бога“ лежит целое громадное поле, которое проходит с большим трудом истинный мудрец. Русский же человек знает какую-либо одну из этих двух крайностей, середина же между ними не интересует его». Запись эта сделана в самом начале года, то есть задолго до болезни, переполошившей всю русскую общественность, задолго до визита Толстого в клинику Остроумова, где у них состоялся разговор о вере и бессмертии. (Кстати, в дневнике об этом упомянуто лишь одной строкой.) Через три года ситуация повторилась, но повторилась зеркально — теперь болел Толстой, и общественность переживала за него. «Болезнь его напугала меня и держала в напряжении, — признается он в письме к литератору Михаилу Осиповичу Меньшикову. — Я боюсь смерти Толстого». Боится почему? Потому что, прямо пишет Чехов, любит его, но это еще не все. «Я человек неверующий, но из всех вер считаю наиболее близкой и подходящей для себя именно его веру». Тремя годами раньше, в клинике Остроумова, он, помним мы, думал иначе. Сблизились за это время? Смерть сблизила? Ее подкрадывающиеся шаги? В первом случае к Чехову подкрадывалась, во втором — к Толстому. В любом случае ее присутствие тут не случайно, она явно стимулирует к подобного рода размышлениям. Так, собственно, было всегда, с древних времен и по день сегодняшний.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже