И это взаимное непонимание, выяснение отношений происходит на фоне резкого падения роли литературы, ее места в обществе. «Молодежь не идет в литературу, потому что лучшая ее часть теперь работает на паровозах, на фабриках, в промышленных учреждениях, вся она ушла в индустрию, которая делает теперь громадные успехи» (17, 51). «Писатель Гвоздиков думает, что он очень знаменит, что его знают все. Приехав в С., встречается с офицером, который долго жмет ему руку, восторженно глядя в лицо. Гвоздиков рад, тоже горячо жмет руку… Наконец офицер спрашивает: „а как ваш оркестр? вы ведь капельмейстер?“» (17, 103).
Чехов видит исторические причины новой культурной ситуации. «В нашем молчании, в несерьезности и в неинтересности наших бесед не обвиняй ни себя, ни меня, а обвиняй, как говорит критика, „эпоху“, обвиняй климат, пространство, что хочешь, и предоставь обстоятельства их собственному, роковому, неумолимому течению, уповая на лучшее будущее», – пишет он Вл. И. Немировичу-Данченко в ноябре 1896 года (П6, 242).
Этому роковому, неумолимому течению обстоятельств литератор может противопоставить только одно – собственные долг, веру, ответственность.
«За то, что я пережил и понял в искусстве, я должен отвечать своей жизнью, чтобы все пережитое и понятое не осталось бездейственным в ней. Но с ответственностью связана и вина. Поэт должен помнить, что в пошлой прозе жизни виновата его поэзия, а человек жизни пусть знает, что в бесплодности искусства виновата его нетребовательность и несерьезность его жизненных вопросов. Личность должна стать сплошь ответственной, все ее моменты должны не только укладываться во временном ряду ее жизни, но проникать друг в друга в единстве вины и ответственности»[22].
Категория ответственности, пожалуй, объединяет все три культурные парадигмы, делает поэта, писателя и литератора разными историческими воплощениями, разными ипостасями художника-творца.
Чехов и Пушкин: к парадигмологии русской литературы[23]
Как это ни парадоксально, тема «Чехов и Пушкин» не принадлежит к числу столь же привычных, достаточно разработанных, как другие чеховские «и» (Гоголь, Тургенев, Толстой, Салтыков-Щедрин). Вероятно, это связано с тем, что различия между художественными мирами и культурными эпохами слишком заметны, сразу бросаются в глаза, сходства же – немногочисленны и проблематичны.
В самом деле, что мы знаем о литературных взаимосвязях и творческих перекличках первого и последнего писателей «русской литературы классического периода»?[24]
Что Чехов любил Пушкина («Вы любите стихи, Антон Павлович? – Да, я очень люблю стихи Пушкина. Пушкин прекрасный поэт»)[25]. – А кто из русских писателей его не любил?
Что цитаты из его произведений, романсы на его стихи не раз мелькают в чеховских текстах и письмах. – А кто же его не цитировал?
Что Чехов, как учил Лев Толстой, – Пушкин в прозе. Эта формула становится заглавием литературоведческих статей.
Но попытка, как сказал бы В. Шкловский, развернуть формулу даже у самого Льва Николаевича оказывалась противоречивой.
«Чехов… Чехов – это Пушкин в прозе. Вот как в стихах Пушкина каждый может найти отклик на свое личное переживание, такой же отклик каждый может найти и в повестях Чехова. Некоторые вещи положительно замечательны»[26].
Воспоминания Б. А. Лазаревского «А. П. Чехов», от которых и пошла эта бродячая фраза (крылатое слово), опубликованы в 1906 году, но основаны на беседе с Толстым в начале сентября 1903 года. Через три года в очерке «В Ясной Поляне», оформленном как фрагмент из дневника или репортаж (он начинается с даты: сентябрь 1903 года), Лазаревский воспроизведет монолог Толстого в несколько иной редакции: «Чехов!.. Чехов – это Пушкин в прозе. Вот как в стихах Пушкина каждый может найти что-нибудь такое, что пережил и сам, так и в рассказах Чехова, хоть в каком-нибудь из них, читатель непременно увидит себя и свои мысли… Некоторые вещи Чехова положительно замечательны. Вы знаете, я выбрал все, особенно понравившиеся мне, его рассказы и перечитываю всегда с огромным удовольствием»[27].
При совпадении ключевой формулировки Толстой из очерка «про себя» выражается намного сдержаннее, чем «чеховский» Толстой. Он дважды ограничивает собственное сравнение:
В конце же этого похвального слова Чехову возникает фраза, чеховедами обычно опускаемая (или пропускаемая): «А вот пьесы его совсем не нравятся мне…»[28]
В дневнике Лазаревского, послужившем основой воспоминаний, сравнение писателей и вовсе выглядит загадочно-амбивалентно: «Чехов – это маленький Пушкин»[29].