Была в словах Райкова своя выстраданная правда, и Перышкин понимал его затаенное беспокойство о том, помнят ли именно о них, о Райкове, Мисюре, Багарове. Слишком быстро исчезают здесь люди. Война сама по себе — это колоссальный беспорядок, в нем чаще замечают тех, кто на виду. Ему, Перышкину, дадут, наверное, вторую «звездочку», он пока тоже на виду.
Теперь, стряхивая с себя землю, лейтенант чувствовал нелепую вину перед Райковым, хотя он-то, Перышкин, был тут ни при чем. На войне не до частных обид, но медаль не помешала бы. Это очень важно — сознавать, что тебя отличают, ценят.
Райков принялся сворачивать цигарку. «Успеет ли покурить?» — лейтенант взглянул на часы: оставалось шесть минут.
— Ты, Райков, слишком уж здесь устроился, — упрекнул он.
— А куда спешить? На тот свет всегда успеется, чего табаку пропадать…
Снова провизжал снаряд и, не разорвавшись, вонзился в землю перед траншеей. Лейтенант всем телом ощутил толчок и одновременно заметил, как дрогнули веки у Райкова, хотя сам Райков продолжал невозмутимо сидеть в той же позе. Это единственное движение век, выдавшее внутреннее напряжение Райкова, сблизило лейтенанта с ним.
— Дай курнуть. — Не отрывая кончик, Перышкин сунул цигарку в рот, несколько раз затянулся.
— Ты женат, лейтенант?
Вопрос был ошеломляюще неуместен, но Перышкин не удивился:
— Нет.
— Хорошо. Я тоже. Дурака валял, а теперь хорошо.
Он не объяснил почему хорошо, а лейтенант не спросил. Собственно, все правильно, хорошо. Вот Петряеву плохо: четверо детей.
— Ты, лейтенант, не маячь — пулю схватишь…
Перышкин знал, что имел в виду Райков: первые секунды. Тогда кажется, что ты один, и никто больше не поднимется, а сам ты стал огромным, и в тебя, только в тебя, целятся все. Здесь-то и останавливаешься, смотришь по сторонам…
Оставалось пять минут.
Лейтенант пошел по ходу сообщения, хотя в этом не было нужды: взводные на местах и знали, что делать. Опять затукало — мины шлепнулись на позициях соседней роты. Увидев Петряева, лейтенант понял, что шел именно к нему. Петряев стоял перед новобранцем и, набычившись, глядя в потухшие, широко распахнутые глаза по-крестьянски неуклюжего парня, басил:
— Тут про себя забудь. Будешь думать — пропал. Ты наравне со всеми, и глаза чтобы открыты. Закроешь — опять пропал. Прямо по команде на бруствер, самое трудное — встать во весь рост. Не трясись: чему быть — того не миновать. Немец тоже человек, тоже готов в штаны навалить. Понял?
Новобранец отупело кивнул, в глазах застыла обреченность и тоска. «Этот не выживет», — подумал Перышкин, веря в предчувствие, редко обманывавшее его.
— Все готово, Петряев? Все на местах?
— Готово, товарищ лейтенант, — во взгляде у Петряева Перышкин заметил несвойственную этому человеку напряженность. И не было теперь в Петряеве ничего сурового, что приводило новобранцев в трепет и заставляло Перышкина обращаться к старшине подчеркнуто официально. Лейтенант видел усталого сорокапятилетнего человека, которому не хотелось идти под пули и который, несмотря ни на что, пойдет. Этот Петряев был теперь так же близок ему, как и Райков, а близость давала право на взаимную откровенность.
— Лейтенант, ты молодой, жить тебе да жить. Будь осторожнее, главное — первые шаги.
В ответ Перышкину тоже хотелось сказать что-нибудь хорошее, спросить о чем-то, что не связано с этим ходом сообщения, с просвистевшим над головой снарядом, но он проглотил вопрос, неуместный, ненужный. И еще ему хотелось прислониться к широкой груди Петряева, закрыть глаза, чтобы ничего не видеть и не слышать. Вместо этого он сказал:
— Не сбивайся с направления, веди за собой. Осталось… четыре минуты. Я буду между Шарыниным и тобой.
Он повернул назад, и в груди у него, надрываясь, колотило сердце. Бойцы стояли на своих местах, Багаров не отнимал руки от приклада пулемета. Люди поворачивали головы, и Перышкин читал у них в глазах один и тот же вопрос. Да, скоро, сейчас. Надо подняться из траншеи и преодолеть сто пятьдесят метров, всего сто пятьдесят, но не у всех хватит на это жизни. Лейтенант проходил мимо, сосредоточенный и, как казалось бойцам, спокойный, и они еще раз ощутили неумолимую закономерность того, что им предстоит: встать во весь рост.
— Галкина убило! — донесся чей-то голос.
Лейтенант взглянул вправо, где недавно стоял Галкин, и больше не смотрел туда. Оставалось три минуты. Они будут принадлежать только ему. Их достаточно, чтобы подвести итоги его небольшой жизни. Он в сущности только начинал жить, Петряев прав. Это вот не в счет: тут у него такой опыт, что хватило бы на двоих. Друзья у него были и есть. Они рядом: Райков, Петряев, Багаров, Крылов. Всегда будет рад им, и они будут рады ему. Тут без подделки, проверено. А вот женщины не было, не знает он, что дает женщина. Была школа, потом пришел сорок первый год, сейчас сорок третий. Были письма, были госпитали, а женщины не было. Райков говорит: «Хорошо». Он имел в виду не это, другое. Он прав. О матери только не думать. Еще две минуты, две минуты его личного времени. Может быть, вырубить ступеньку по примеру Багарова?