Он увидел старшину Дрожжина и своего бывшего командира взвода, теперь капитана Королева!
Эх, Седой-Седой, где твоя хваленая выдержка? Что, дружище, от тебя осталось!
Он качнулся и, поддержанный дружескими руками, заплакал, как девчонка.
В лагере мало что изменилось. Так же стояли палатки, звенели солдатские голоса и играл горн. Дрожжин, Королев и командир бригады подполковник Босых вернули Седому прошлое.
После отбоя, когда лагерь затих, в палатке долго вспоминали друзей и сослуживцев. Живых можно было по пальцам перечесть. Где-то в Белоруссии остался Казеев, проездом в Раменском останавливался Фролов; Слепцов, Горюнов и Прошин погибли в Сталинграде, Шубейко умер в госпитале, куда-то запропастился Лагин, неизвестно где Переводов, Бурлак, Крылов.
Говорили о войне, о жизни. Седому очень нужен был этот разговор.
Утром Седой смотрел, как стояли в строю молодые десантники, как взводными колоннами растекались по знакомым лесным дорогам. Расстался с лагерем он неохотно, на перроне опять попросил:
— Возьми меня к себе, капитан. Буду учить ребят складывать парашюты, дело себе найду. Возьми, а?
— Знаю я тебя, непоседу, — мало тебе будет этого, мало.
— Иди, брат, своей дорогой, — добавил Дрожжин. — Дело у тебя большое, иди, не останавливайся.
В Москву Седой возвратился успокоенный.
«Они правы, — сказал себе, подводя черту под прошлым. — Живем-то мы сегодня».
Теперь рядом с ним были близкие люди. Ему достаточно сесть в электричку, и через час он почувствует их надежные плечи.
Он еще не знал, что через два месяца они высадятся в немецком тылу и погибнут, выполняя задание командования.
Почтальон приходил после десяти утра. Из окна Лида видела, как он шел по улице, останавливался у калиток, доставал из сумки газеты и опускал в почтовый ящик. Жесты у старика были простые и ясные. Если нес письмо, то перед тем как сунуть его в ящик, постукивал палкой по штакетнику или просто показывал бумажный треугольник. Если же не поднимал головы и неловко, боком отходил от калитки, значит, принес похоронку. С этого момента еще одна беда поселится на улице, еще прольются слезы, еще несколькими сиротами станет больше.
Старик знал, кто кого потерял на войне, а кто ждет не дождется весточки с фронта. Лиду он иногда утешал:
— Пишут тебе, молодушка, чего глаза тереть…
Говорил не для красного словца, знал сам, как горько горе: двух сыновей убило на войне, внучата сиротами стали.
Лида, как всегда, с беспокойством следила за стариком. Тот опустил несколько газет и не спеша направился к дому Суслиных. У калитки он принялся копаться в сумке — такое с ним тоже бывало. Лида замерла в ожидании, кровь схлынула с лица.
Наконец, старик нашел, что искал, — бумажный треугольник, и помахал им, чтобы видели: с фронта!
Лида не заметила, как оказалась на улице.
— Тебе, молодушка. Дай Бог, чтобы все хорошо.
Лида взглянула на почерк, сердце у нее защемило от тягостного предчувствия: это был чужой почерк.
Она вернулась в дом.
— От Сережи? — с надеждой спросила мать.
— Нет.
— От кого же?
— Не знаю… Боюсь… Нет-нет, я сама.
Дрожащими руками она развернула письмо: от Саши Лагина. Ничего страшного.
Но сдержать нервный приступ она уже не смогла. Она упала вниз лицом на кровать и по-бабьи, изо всех сил, закричала.
В глазах у Лиды мать видела боль и тоску. Это состояние дочери вызывало у матери глубокую тревогу: не случилось бы чего. Без вести пропал сын, после тяжелого ранения и операции не уберегся дома муж, а теперь над дочерью неотступно кружила беда, ждала своего часа.
Изломала семью Суслиных война, а жить-то все равно надо. Плакала мать и открыто, и тайком, глядя на дочь: была что картинка — залюбуешься, а теперь плечи острые, лица нет, одни глаза. И то, слава Богу, жива, поправляется понемногу, желтизны той страшной уж нет. Только вот не отступала от нее тоска — мать сердцем понимала отчего. У детей своя дорога, тут уж ничего не поделаешь. Вырастут, и кто куда, а старики сами по себе. Тем и рады, что дети на ноги станут.
— Иди, дочка, погуляй, что ты все дома, — сказала, хотя самой спокойнее было бы, если бы Лида оставалась с ней. — Может быть, и знакомых кого встретишь…
Мать чувствовала, что для дочери сейчас не было лекарства лучше, чем люди. Лида сама это понимала. Ей давно следовало бы побывать у Костиной сестры, у Лагиных, но она не хотела предстать перед ними в таком виде, не хотела жалости к себе. А вот побродить по Покровке ей, пожалуй, давно надо было.
Она надела свое лучшее платье — теперь оно было ей широко, — вышла из дома. Осень была сухая и теплая. Октябрь щедро рассыпал по деревьям свою позолоту, явив взгляду удивительную красоту увядающего года.
Школа, в которой Лида проучилась девять лет, по-прежнему была безмолвна, как два года тому назад, будто терпеливо ждала возвращения своих довоенных учеников. Около нее грустили тополя и золотом полыхали клены. Лида присела на старую скамью, отдалась воспоминаниям.