Я пошел к окраине Мехува. Тихие улочки. Одноэтажные домики. Палисадники. Людей в штатском не видно Жители еще в шоке. Еще не уверены: может, скоро «герман» вернется? Да и, по правде говоря, многие, видно, побаиваются нас, «диких, кровожадных безбожников». Так ведь многие годы изо дня в день называли советских солдат газеты и радио оккупантов. И все же нет-нет отодвинется занавеска в окне и тебе помашут приветливо. Выскочил из калитки мальчишка, глаза сияют, и кричит: «Виват, пан русски жолнеж!»
Дивизион майора Арефьева расположился отлично, занял блиндажи и окопы полного профиля фашистской обороны на склоне невысокого холма, за которым лежала заснеженная долина. Далекий гул орудийной канонады доносился сюда с юга, где был Краков.
Разбудил меня орудийный выстрел, ударивший где-то совсем недалеко. Я быстро поднялся, подбежал к окну, отдернул штору. Голубоватый полумрак потек в комнату, и сразу стало холодно. Неужели все же подошли немецкие танки?..
— Это не мое. Это зенитка, — проворчал, не вставая с постели, Арефьев. — Однако уж утро… — Он сладко зевнул. — Эх, и хорошо же отдохнули! С самого Жешува не спал как следует. Все туда-сюда — то боем командую, то по штабам езжу, то маршруты проверяю, позиции разбиваю… Понимаешь ли, — он вдруг перешел на «ты», — если бы не зам мой, капитан белобрысый, если бы не он, весь дивизион уже давно бы вышел из строя от усталости. А он — голова! Пока я, значит, туда-сюда, он людей разделит — одни службу несут, другие баклуши бьют… Хо! Даже стихами заговорил… Вот как славно отдохнули!
Арефьев зажег сигаретку и продолжал:
— А знаешь, что такое баклуши?
Я попытался вспомнить:
— Кажется, из них ложки, из баклуш этих, делают…
— Верно. Только выражение «бить баклуши» пошло от другого — от инструмента баклуши, вроде литавр. Ну что ж, подъем, пойдем на КП, там чайку попьем, и, наверно, приказ скоро придет дальше топать. Только нужно вот пана поблагодарить. Пан-то, видать, славный. И моей бывшей, в давно прошедшем — плюсквамперфектум — времени, специальности. Я ведь перед тем, как инженером стать, в консерватории учился. Голос был. Простудился — пропал…
Арефьев замолчал и стал подниматься.
Мы причесались перед зеркалом, оправили гимнастерки, надели шинели.
Арефьев открыл дверь в соседнюю комнату и остановился на пороге в нерешительности.
— Поди сюда, — поманил он меня рукой. — Посмотри — картина!
В гостиной-столовой точно только что отбушевала бумажная метель. На полу, на тахте, на столе в беспорядке лежало множество прочерченных вдоль белых листов.
— Ноты, — прошептал Арефьев. — Ноты… А он живой ли?
Пан Вишневецкий, откинув в сторону острые локотки, полулежал на столе. Его седые, пышные еще волосы отражались в черном лаке рояля. Старик крепко спал.
Я споткнулся обо что-то и разбудил его.
Вишневецкий засуетился, стал извиняться, сказал, что сейчас разбудит пани и она приготовит кофе, правда, эрзац, настоящего они не пили четыре года, как «герман пришел и вшиско забрал» в городке и во всей Польше. Я попросил его не беспокоиться и, конечно, не будить пани. Но она тоже уже проснулась и, кутаясь в шаль, выглянула из дверей. Она была маленькая, худая и тоже седенькая.
В мешкане была еще одна комнатка, наверное, детская: за спиной старушки я увидел этажерку и на ней большого плюшевого медведя.
— То моя жена Геленка… — представил пани Вишневецкий. — Прошу, Геленка, каву русским офицерам…
Мы снова стали отказываться. Тогда пани, обнаружив дырку в рукаве моей шинели, предложила ее заштопать. Тут уж я не мог воспротивиться и стянул шинель.
Арефьев тем временем поднял с пола несколько листов и задумчиво стал их разглядывать.
Вишневецкий, заметив это, засмущался.
— Так то неудачно, нехважно! — сказал он, отбирая ноты у Арефьева. И, помолчав, немного, добавил тихо: — Презент. Подарок вам, панове, всем русским жолнежам, готовил. Гимн победе в эту ночь хотел сочинить…
— Давайте сюда ноты, — вдруг оживился Арефьев, — я его спою. Так, без слов…
Вишневецкий посуровел, подобрался и откинул крышку с клавиатуры рояля.
— Проше пана… возьмите други вариант. Сильней он звучит в моей душе.
…В полутемной, холодной комнате дома на окраине польского городка, освобожденного лишь несколько часов назад, зазвучали торжественные аккорды. С ними слился хрипловатый, но еще мощный баритон. Стало вздрагивать пламя в крошечной лампочке. И вместе с ним сильнее забилось мое сердце.
Пани Геленка украдкой утирала слезы.
Во входную дверь сильно постучали. Запыхавшийся вестовой передал майору Арефьеву приказ немедленно выступать. Дальше на запад…
ЯБЛОНИ
Прохожие останавливались у ограды. Смотрели. Переговаривались:
— Артисты… Из кино… Сажают чего-то…
Старушка в платочке. На лице среди морщинок лучатся светлые, яркие и грустные глаза. Понятно — война была… Чью судьбу она не состарила? Кого она унесла у нее? Мужа? Сыновей?
— Яблони садют… Дай им бог… — говорит старушка и идет дальше, через не просохшие после первых майских дождей шоссе в сторону деревни Потылихи.