[…] Стендалю я обязан убеждением в том, что всякий человек, если б ему удалось полностью себя записать, предстал бы волнующим, достойным удивления да к тому же незаменимым.

Спонтанность мысли и чувства — вот что дорого мне в нем самом; открытость и счастливое возбуждение его существа, быстрота, но без забывчивости, беспрестанность движения, никогда не теряющего пути, достоинство, никогда не впадающее в бахвальство, благодарность, доподлинно сознающая, за что она благодарна, неприкрашенность (разве что речь о картинах), насыщенная бездонность, в которой, однако, всегда светло. Свет у него повсюду, самое мышление его есть свет. Но это не какой-то религиозный или мистический свет, что всегда был ему подозрителен, — это свет жизненных процессов как таковых, осмысляющих себя в каждой конкретной детали и подробности.

Кому из людей дозволено идти своим путем, кого не швыряет беспрестанно сюда и туда, в пустынный предел, где не находишь уже ничего от себя и обречен иссохнуть, лепечущий о помощи, заплывающий солью, без цветка и листка, спаленный, проклятый?

Ни одному человеку не дано знать всей полноты горечи, ожидающей его впереди, и, если б она вдруг явилась ему, будто сон, он стал бы отрицать ее и отводить взгляд прочь.

Надеждой зовется это.

Философы, желающие снабдить человека на дорогу смертью, как если б она с самого начала была уже в нем.

Им нестерпимо видеть ее лишь в конце, и они старательно растягивают ее назад, к началу, производят в закадычные спутники всей жизни, и так, в этой разбавленности и доверительной близости, она становится для них сносна.

Им невдомек, что таким образом они наделили ее большею властью, чем той подобает по чину. «Не беда, что ты умираешь, — как бы заявляют они, — ты и без того беспрерывно умирал». Они не чувствуют, что берут на себя грех гнусного и трусливого трюка, парализуя силу тех, что могли бы воспротивиться смерти. Они препятствуют той борьбе, что единственная стоила б свеч. Они объявляют мудростью то, что на самом деле капитуляция.

Уговаривают каждого присоединиться к их собственной трусости.

Те из них, что полагают себя христианами, отравляют таким образом самое ядро своей веры, черпавшей силу в преодолении смерти. Всякое воскрешение, какое удавалось евангельскому Христу, оказалось бы, послушать их, бессмысленным.

«Смерть, где жало твое?» Да это и не жало вовсе, говорят они, поскольку она всегда была здесь, вросшая в жизнь, ее сиамский близнец.

Они отдают человека смерти без остатка, будто некоей невидимой крови, безостановочно пульсирующей в его жилах, пусть зовут ее кровью смирения, эту тайную тень крови подлинной, неустанно обновляющейся для жизни.

Фрейдов «инстинкт смерти» — отпрыск древних и мрачных философских учений, только он еще опасней, чем те, поскольку рядится в биологические термины, обладающие привлекательностью современности.

Эта психология, не будучи философией, живет на счет худшего ее наследия.

Лингвофилософы, опускающие смерть, будто она нечто «метафизическое». То, однако, что она угодила в метафизический разряд, ничего не изменяет в том, что смерть являет собою древнейший фактум, — более древний и коренной, чем всякий язык.

Стоики преодолевают смерть смертью. Смерть, учиненная над самим собою, не может больше ничем навредить. Отрезавший себе голову не страшится боли.

Мир, не пробуждающий страсти в том, в кого проникает, — не мир. Простого просачиванья еще мало. Человек, этот своего рода карст, должен собирать свои подземные реки, и пусть они чудовищно и нежданно выхлестываются на поверхность.

Спрашивается, можно ли в старости сознательно и безнаказанно оглядываться назад, делать выводы и подводить итоги. Ведь вполне представимо, что под натиском поднятых пластов замкнешься от внешнего мира, ничего больше не захочешь воспринимать и не будешь воспринимать.

Возможно, значение и ценность поздних впечатлений сомнительны. Они проникают не всюду, струясь и стекая по поверхности того непромокаемого плаща, что носишь теперь от нового.

Отворенность же внутрь, напротив, возрастает настолько, что приходится ей уступать, пусть даже полезный выход оправдывает это лишь отчасти. Трудность в том, что некий отблеск ложится на все прежнее, просто потому, что оно было и прошло, в особенности же глянец этот свойствен умершим. И не дано человеку не доверять этому блеску, потому что часть его субстанции — благодарность за прожитое. Но это может быть одно только самим тобою прожитое, личное, и чувство вины, которое нет-нет да и мелькнет порой из-за того, что это не прожито и всеми другими, из-за того, что оно их, так сказать, исключает, — чувство нескромное, поскольку как же это можно жить жизнью всех?

Воспоминания хороши тем, что расширяют границы познаваемого. Но следует особо следить за тем, чтобы они ни в коем случае не обходили ужасного.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже