Расстояние для выстрела было почти предельным, но я знал, что не промахнусь. Ведь это же очень просто! Надо просто очень любить этот лук, резную накладку из кости, блаженствующую под твоей рукой! благородный изгиб, глухой скрип тетивы… надо очень любить эту стрелу; надо очень любить людей, ради которых делаешь этот выстрел; надо… просто…
Доводам рассудка не суждено было уйти в полет.
— Лаэртид! Ты зачем туда забрался?! Да еще с луком…
— Охота пуще неволи, — ответ, оперенный насмешкой, слетел вниз.
— А добыча? есть?
— Есть!
Я никогда, не забуду, как смотрел на меня Паламед, опоздав прикрыть срам. Снизу вверх. А Менелай смеялся. Пусть смеется.
Ему и знать не надо…
Уже в море рябой свинопас добровольно проверил на себе воду и вино из всех бурдюков. Я пытался его отговорить, даже бранил, но Эвмей уперся хуже осла. Однако яда не оказалось.
…как я устал! Еще минута, здесь, на террасе, в преддверии рассвета; еще семь месяцев памяти, там, в море былого — шаг, и мы встретимся. Одиссей, сын Лаэрта — и Одиссей, сын Лаэрта. Боюсь, я не узнаю себя. Отпряну, прежде чем безоглядно раскрыть объятия и сделаться целым. Они машут мне с покинутых островов: маленький строитель кенотафов («…прощай!..»), самолюбивый подросток, мечтающий о гимнасиях («…прощай!..»), невезучий беглец в эпигоны («…эй! помнишь?..»), жених тени с кожистыми крыльями («…а-а-а!..»), юный басилей, герой поневоле, посол-жертва («…проща-а-ай!..»). Я вернусь, друзья мои! Не надо прощаться!
Память ты, моя память!
Жизнь ты, моя жизнь… бестолковая штука. Что от тебя останется на пороге сотого рассвета? тысячного? пожалуй, что и ничего. Меня забудут, а если вспомнят — нарядят в одежды с чужого плеча, лицо закроют маской из золота, словно микенским ванактам-покойникам, поставят на величественные котурны. Будь я аэдом, я бы переписал все вдребезги. Ну в самом деле: эпизод на Эвбее, с неудачным покушением — он же лишний! пустой! А путешествие к сыновьям Автолика грешит длиннотами… зато о Пенелопе помянуто безобразно мало; женщины вообще бледны, невыразительны…
Я согласен, будущий певец. Жизнь — любая, не только моя — вообще бестолкова и маловыразительна, пока ее не коснется твой вещий стилос. Острие — для вымысла; лопатка — для стирания правды. И впрямь, я редко возвращался к матери — но кто часто вспоминает матерей? Считанные дни и ночи провел рядом с рыжей Пенелопой — разве для любви необходимо постоянное присутствие? Нагромоздил кучу имен и названий, обделив большинство подробностями и красками — слушатель вправе пнуть тебя, мой аэд, возмутившись: запомнить всю эту дребедень?! у лошади башка большая, пусть она…
Скоро венец Гелиоса, подобно ставшим в круг копейщикам, прорвет сырую пелену.
Я вернусь.
Внизу, совсем близко, начинают звучать струны форминги[80]. Мне ничего не видно, мне и слышно-то плохо, но тихий, слегка гнусавый голос напевает странным речитативом, вне привычных ритмов и созвучий:
Возможно, развлекавший моих парней аэд проснулся. — Поднялся выше по склону; сочиняет грядущий гимн. Возможно, я просто придумал себе струны и слова.
Я устал. Я бесконечно устал.
А впереди — Троя.
До рези под веками вглядываюсь в туман. Молоко за перилами пенится, вскипает, зрение бессильно проникнуть в его глубины, но я вглядываюсь… мы вглядываемся — маленький строитель кенотафов, самолюбивый подросток, беглец в эпигоны, смешной жених, юный басилей, герой поневоле, посол-жертва..