Рядом с домами был расположен горячий родник, исходящий паром, и это придавало особенность пастушескому зимовью. Вокруг источника густо теснились разросшиеся кусты тальника; склон ближней горы был покрыт густым лесом. Отсюда и начиналась большая, нетронутая тайга Горного Алтая… Напрямую к северу от этого зимовья можно было выйти к реке Хатунь, далее простиралась сибирская Россия. Этот край, в отличие от прочих уголков Алтая, не был достаточно населен и освоен — оттого и сохранился в девственной мощи лесов и в зверином богатстве. Прелесть дикой природы здесь еще не была исковеркана нашествием техники, необычайно снежные суровые зимы мешали ее продвижению в глухие края. И жил здешний редкий народ, даже в засуху не испытывая нужды в кормах для скота, потихоньку заготавливал в излюбленных местах сено и по зимнему пути подвозил к своим дворам. Захаживал сюда и случайный народ, охотнички да туристы; бывало, неосторожно пользовался огнем — и тогда случались губительные пожары. Недавно горела северная часть этой округи, едва справились с огнем солдаты, брошенные на тушение пожара. И от всего этого потихоньку таяла заповедная мощь Глубинного края.
— Мы, местные люди, называем это урочище Бекалкой, — рассказывал хозяин за дастарханом. — Наше зимовье — самое дальнее в районе Большого Нарына. За нами дичь, пустыня.
Старая хозяйка, угощавшая гостей, была, видимо, не очень расторопна и аккуратна — не скоро внесла она закоптелый медный самовар, из топки которого еще вымахивал угарный дым. Дастархан, собранный ею, не отличался изобилием, но было подано достаточно масла, сливок, твердого сыра — иримшика — всего того, что делается из молока. Трое парней, изголодавшись на морозе, до седьмого пота пили сытный чай с молоком. Полуобмороженные руки и лица у них нестерпимо раззуделись, усталые головы так и клонились на грудь, и глаза закрывались сами собою.
— Чего только не испытаешь, прежде чем сойдешь в могилу, — вздохнув, молвил задумчиво хозяин. — И все-то делается ради жизни одной. Привыкаешь к своей скотине, ходишь за нею, пока ноги держат, не зная покоя. И сына-то аллах не дал мне, ради которого стоило бы холить добро. Правда, дочка имеется, и ее, конечно, жалко… Застряла здесь с нами, никуда не хочет уходить. Мол, не могу вас оставить одних. Ох, время какое! Живем, чтобы только живу быть, не помереть бы сегодня…
Старика слушал разве что один Нуржан: два приятеля его, разомлев в тепле, уже клевали носами. Железная печурка в углу раскалилась докрасна. Тусклая керосиновая лампа, словно печальная душа бедного жилья, едва преодолевала сумрак избы. У стены стояла единственная деревянная кровать. В изголовье ее, в углу, висела нарядная одежда молодой женщины. Над постелью к стенке прибит был вышитый коврик с голубями. Заметив, что Нуржан смотрит на коврик, хозяин сообщил с улыбкой:
— Это Алмашжан, дочка… Ее голуби. Она сама, бедная, как птичка в клетке… не может улететь куда ей хочется. Свет велик, а сидеть на одном месте надоедает ведь… Только одно утешение знает, бедная, что книги читает. Все читает и читает, с работой управившись. С десяток коров у нас: зимою, как отелятся, молоко возим вниз, в Огневку. И вся эта работа на ней, на умнице…
Нуржан посочувствовал:
— Трудно, наверное, ей, аксакал. Молодым ведь не нравится одиночество…
— Что поделаешь? Не хочет уходить… Мы бы денег собрали, чтобы она могла уехать и училась. Но твердит одно: «На кого вас брошу одних?..» А здесь и сам порою заскучаешь так, что и дурака рад бы повстречать, лишь бы человек рядом был… В тоске, живем, без соседей. От такой жизни, боюсь, не стать бы самому, как этот Конкай…
— У него другое, — возразил Нуржан. — Конкай одиночество любит, одиночество считает свободой и никого к себе не подпускает. Готов кусаться и пинаться, чтобы только никто не беспокоил его. Сам об этом говорил.
— Брешет! Не свободу он любит, а людей боится. Ему среди них житья нет. Он душегуб… Девушку молоденькую загубил.
— Расскажите, аксакал! — попросил Нуржан.
Оба его товарища уже спали. Старуха обиходила, бегая с улицы в дом и обратно, хлопая дверью. Хозяин, зарядившись насыбаем, принялся рассказывать:
— Страшная история, сынок. Девушка одна восемнадцатилетняя отвозила мать в больницу и на обратном пути попала на перевал Конкая. Спешила она — скотина у нее дома оставалась без присмотра. И тоже, как вы, у Конкая про дорогу короткую стала выспрашивать. А он, крови оленьей напившись, взыграл как зверь и набросился на бедную, обесчестил ее… В одной рубахе, босая, бежала она среди ночи и заблудилась в снегах. С тех пор ее никто не видел, сынок. То ли замерзла, то ли волки ее съели… Да… Не знаю, как узнали об этом, но люди говорят, что так и было. С тех пор и рассказывают про Снежную девушку. Мол, бродит по горам в белой одежде, босая, с серебряными волосами…
Старуха, вошедшая с охапкою дров, прислушалась к словам мужа, рассердилась на него и заворчала:
— Разболтался, старый… Не даешь отдохнуть ребятам!