И вот это сердце нам надо воспитывать всю жизнь; никогда не дать сердцу охладеть, никогда не дать ему сузиться, никогда не дать испугу погубить великодушие.
Если бы только мы могли понять, как мы богаты не только временным, но вечным, понять, что мы укоренены там, где нет смерти, нет поражения, нет тьмы, нет разлуки, нет разлада, где все уже осуществлено, уже дошло до своей полноты, сияя славой вечности, славой Божией, — тогда мы могли бы жить мужественно, смело, безбоязненно; мы могли бы не бояться любить, даже если эта любовь раздирает душу, если даже она как будто сокрушает жизнь — ту земную, малую жизнь, которая приходит к концу, когда расцветает вечность. Потому что именно об этом нам надо помнить — о расцвете. Апостол Павел об этом говорил, когда писал, что он тоскует по вечной жизни, что хотел бы умереть, потому что для него жизнь — это Христос, а смерть была бы приобретением, ибо пока мы живем на земле, мы отделены от Христа. И в другом месте он говорит, что он думает о смерти не как о лишении временной жизни, совлечении этой временной жизни, будто один покров после другого срывается с него и остается смерть. Нет, для него смерть — это облечение в вечность.
Христос дал нам много образов Царствия Небесного, но один образ, мне кажется, здесь особенно кстати: притча о семени, которое должно умереть для того, чтобы принести плод. Каждый из нас, думая о себе, себя переживает как такое семя: сухое, четко ограниченное, имеющее свою индивидуальность, легко отличимое от другого; такое зернышко мы можем держать на руке, мы его видим. Если бы зернышко могло чувствовать, думать, оно бы испугалось при мысли о том, что его бросили в землю и в этой земле нечто очень страшное произойдет: его преграды разорвутся, оно смешается с живоносной, но чужой, страшной для него почвой. Так и мы: мы боимся себя потерять и поэтому остаемся замкнутыми, сухими, ограниченными; мы боимся себя потерять и поэтому не приносим плода. Но этот плод, конечно, более значителен для нас самих, чем плод, который приносит зерно, брошенное в землю, значителен для него. Когда пахарь бросает зерно в землю, он в свое время собирает плоды, он будет жать. Когда мы опускаемся в землю, когда мы погружаемся в страшную, пугающую нас почву человеческой жизни, в которой действует жизнь Божия, когда мы умираем, когда нам кажется, что мы начинаем себя терять и не можем больше себя найти, то плод, который мы приносим, — это расцвет богатой жизни, предельно богатой красотой, плодами. Мы думаем о колосе, что его пожнет хозяин; но когда мы вырастаем в полный, налившийся колос, Хозяин нас не срывает: мы выросли в меру своей красоты, в меру полноты жизни. Вот если бы мы помнили об этом; если мы помнили бы, что смерть нам откроет не будущую жизнь, а будет для нас полнотой той жизни, которая уже сейчас в нас зачалась!
Сколько раз бывает: мы молимся, и душа горит, и слезы текут, и мысль собрана, и все тело как-то обновляется этой молитвой, — и вдруг все срывается. Сорвалось, потому что устало тело и не может больше вынести этого напряжения; сорвалось, потому что человек с нами заговорил; сорвалось, потому что ворвалась в ослабевающее внимание земная, мертвящая мысль, потому что заколебалось сердце… Как это часто бывает; как это горестно; но эти мгновения, которые мы так переживаем, — это уже мгновения Жизни, ликующей вечной Жизни. Как же нам бояться того момента, когда тело перестанет уставать, когда мысль перестанет колебаться, когда сердце перестанет двоиться, когда внешние силы потеряют над нами власть и мы сможем просто жить? Это и есть смерть: дверь, через которую мы вступаем в жизнь, и самая эта жизнь, раскрывшаяся сначала как смерть зерна, а потом — как его расцвет; сначала — как погружение в тьму, в смерть, а потом — как явление в красоте и славе.