Видим через окно, как Володечка, держа в зубах папиросу, с независимым видом проследовал мимо зловещих машин. Пропустят обратно или нет? Должны пропустить — в противном случае звонок Луи бессмыслен. Возвращается почти сразу же: Луи предупредил, что пресс-конференция скорее всего не состоится
Когда журналисты расходились, гебисты принялись их фотографировать. Обычно представители западной прессы не очень-то уютно чувствуют себя в таком окружении, но в этот день, может быть, оттого, что пострадали накануне (американское посольство даже направило в Министерство иностранных дел СССР протест против грубого обращения с американскими корреспондентами), они ощущали себя героями. Газетчики из Германии, из Франции, англичане, американцы, шведы, итальянцы, норвежцы — целый интернационал! — крепко взявшись за руки, образовали полукруг и, пританцовывая, двинулись на «фотографов». Какой-то молоденький корреспондент вылетел вперед и «вприсядку» прошелся перед гебистами.
Едва квартира опустела, вбежал взъерошенный, запыхавшийся Рухин и стукнул кулаком по столу: опоздал! От него и Рабина потребовали штраф — от каждого по двадцать рублей. Оба отказались платить, и обоих отпустили. При этом Оскар еще разыграл и сценку. Со скучающим видом выслушал гневные тирады в свой адрес и сказал:
— Мне в туалет по-маленькому сходить бы…
В другое время ему бы влепили дополнительно за оскорбление суда, но на этот раз все обернулось по-другому: власти оказались в позиции обороняющихся. Так славно, казалось бы, могли расправиться с кучкой модернистов, и на тебе — какая свистопляска:
«Бульдозер заливает грязью московскую живопись» («Таймс» 16.9.74). «Похоже, что могущественный Кремль боится искусства» («Крисчен сайенс монитор» 17.9.74). «В Москве свирепствует полиция» («Ля Стампа» 15.9.74) «Художники схвачены с помощью полицейских приемов» («Зюддейче цайтунг» 15.9.74). «Нью-Йорк Таймс» писала: «Советский Союз не скоро оправится от последствий спектакля, свидетелем которого была международная аудитория, спектакля, устроенного молодыми коммунистическими головорезами, очевидно, по приказу… Это был черный день для смелых умов в СССР… Еще чернее был этот день для тех сторонних наблюдателей, которые верили, что прекращение холодной войны и начало разрядки сопровождаются оттепелью в самой России».
Да, боком вышли кое-кому наверху бульдозеры. А ведь это только начало! И уже не велено судье свирепствовать, и на штрафе не стали настаивать. Молодым, правда, вынесли покруче приговор — пятнадцать суток заключения. Но кого-то осудить для престижа надо было. Впрочем, Эльскую вечером того же дня (что делается!) освободили, и прокурор, невнятно бормоча о социалистическом гуманизме, извинялся за грубость милиции. Мы были уверены, что Сашку и Сычева тоже долго не продержат.
Правда, на Оскара события подействовали: и утерянные иллюзии, и погибшие картины, и драматические минуты, когда он висел на бульдозерном ноже, и оставшийся под стражей, продолжающий голодовку сын. Нервы его были напряжены до предела, и тем не менее Оскар держался. Первое, что он мне сказал, возвратившись домой из суда:
— Посылаем открытое письмо Советскому правительству.
— Мы уже послали в Политбюро.
— Пусть Политбюро командует коммунистами, а мы должны писать правительству и, главное, — заговорщически наклонился он ко мне, — в камере меня осенило: мы заявим в своем письме, что через две недели снова выйдем на тот же пустырь с картинами.
Идея отличная, как говаривал Владимир Ильич, архигениальная. Я уже заранее жалел потеющих тугодумов самых высоких рангов. Как им быть, когда получат они наше письмо, новую бомбу. Придут в ярость? Но что дальше? Вновь расправляться с нами? Не выйдет ли дороже?