Соображаю. По существу неприемлемо только требование о «Белой книге».Но в случае чего окрещу ее голубой, оранжевой или зеленой. А в предисловии объясню, откуда столь странный для разоблачительного сборника цвет. Но все равно нужно поразмыслить. Нет, настаивает, чтобы писал сразу, тут же, не выходя из здания. Его не устраивает, чтобы я с кем-либо советовался, а я не хочу подписывать бумагу без консультаций с Оскаром и Д. Натолкнувшись на мое железобетонное упрямство, Коньков уступает.
— Теперь три часа. В пять возвращайтесь.
Куда он так торопится? План, что ли, выполняет? Почему бы и нет? Государство у нас плановое, даже выпуск подштанников планируется…
У Оскара вместе с ним и Д. составляем текст на полстранички, такой конкретный и недвусмысленный, что, кажется, подложить свинью гебисты не сумеют. Была не была! Коньков доволен. Выражает надежду, что этот документ разглашаться не будет. Заводит речь о картинах. Сколько собираюсь увозить? Двести? Аппетиты у вас, Александр Давидович!
— Не аппетиты, а картины.
И развертывается неуместная для этих суровых стен рыночная торговля.
— Тридцать — сорок куда ни шло.
— Вы что, Николай Михайлович? Минимум сто пятьдесят! — Препираюсь ради потехи. Если по совести, мне совершенно безразлично, сто или двести. Так или иначе — все переправлю. Лучшее — нелегально. Художник Титов, уезжая, доверился им, и они облили его холсты серной кислотой. Достал их в Риме из ящиков искалеченными. Руки-ноги повыдергать бы готтентотам с Лубянки.
А полковник Коньков торгуется, как деревенский мужичок, спокойненько, не распаляясь. Я ему:
— Американке Стивенс вы разрешили вывезти восемьдесят картин…
Он, впервые обрывая меня:
— Вот и вы забирайте восемьдесят.
Прикидываю. Годится. С ходу солидную выставку в Европе устрою. Коньков же напирает:
— Больше восьмидесяти не выйдет. — И несется во весь опор. — Когда отправитесь в ОВИР? В декабре вы должны выехать.
В декабре не успею. Мне нужно попрощаться с родными в Уфе и Тбилиси, съездить на выставку в Ленинград.
Полковник не унимается:
— В Уфу и Тбилиси самолетом в три дня обернетесь. На выставку ездить не обязательно.
Кому нет, а кому да. Вы меня из-за картин выгоняете, а я на первую выставку ленинградских модернистов не поеду? Как бы не так! Он говорит, что в следующем году с отъездом усложнится. Я простодушно отвечаю, что с удовольствием останусь. Коньков чуть ли не ласково сулит посадить, как антисоветчика. В тон ему:
— Заранее благодарю.
— На днях еще увидимся, — заключает Николай Михайлович.
Грошевень провожает меня и, словно само собой разумеющееся:
— Прежде, чем из Москвы куда-нибудь ехать, позвоните и предупредите.
Чего захотели! Поднадзорный я, что ли? А то какой же?!
Их машины по-прежнему за мной по пятам. Не меньше двух. Накануне они усердно гонялись за такси, в котором мы ехали с художником Герасимовым. Водителя замучили: то тут сверни, то там развернись, то гони во всю мочь, то замри в переулке. От одной удрали. От второй никак. На обледеневшем подъеме близ Преображенки такси забуксовало. Оглядываюсь. Лыбятся. Захлестнула ярость. Выскочил — и к ним. Герасимов следом. Пытается удержать, но отстал. Я же распахнул дверцу гебистской машины и:
— Сволочи! Подонки!
Словно оглохли. Лица деревянные. Пустые глаза смотрят в никуда. Ну что же, раз вам охота за мной следить — следите, из Москвы поеду — ловите, а предупреждать вас уж увольте, Николай Викторович.
Вечером ко мне приходит хмурый Оскар. Он весь в напряжении, комок нервов. Ни на секунду не допускает, что меня выпустят с картинами. И вообще отпустят. Повторяет, что затеяна какая-то провокация. Говорит загадочно и возвышенно:
— Ты многое сделал. Было и страшно, и опасно, но ты сделал. То, что нужно сделать сейчас, требует особенного мужества. Обещай, что ты это сделаешь, или мы больше не друзья.
Я обеспокоен не его словами, а его состоянием.
— Объясни, что случилось?
— Сначала пообещай, что сделаешь.
Пробую ослабить напряжение шуткой:
— Нельзя же вслепую. Вдруг ты захочешь, чтобы я сжег все картины или убил Майю?
— Саша, я серьезно.
— Обещаю, Оскарчик.
Маска одержимого спадает с его лица:
— Нужно предать гласности документ, который ты сегодня отнес на Лубянку.
Ну и чудак! Конечно, это опасно, если они просили сохранить в тайне. Но разве открытые письма, пресс-конференции, антисоветские интервью грозят менее суровыми последствиями? А он опять нервничает, боится, что передумаю.
— Пошли, Оскар, звонить корреспондентам.