— В принципе не в принципе, а подумают, что о Сталине. Ни к чему сейчас о нем.
То есть, отрицательно ни к чему. Так считает ЦК. А все предписания ЦК — бороться с нигилизмом и пессимизмом, запретить лагерную тему, сделать упор на военно-патриотическую — выполнялись им неукоснительно. Для того и поставлен. Еще повезло Мачавариани, что не тронули его стихи о любви. Да-да, и эта сфера человеческого бытия строго разграничена на дозволенное и недозволенное. Первая обязанность любви быть возвышенной и чистой. Вторая — по возможности счастливой. Процент взаимной должен во много раз превышать процент неудачной, ибо везде, и в заводском цеху, и в собственной постели для советского индивидуума опять же характерен не ноющий пессимизм, а сияющий оптимизм. Ну а если (ведь всякое бывает) случится в сердечных делах осечка, то грусть влюбленного не должна быть мрачной.
— «Черный день» из книги выволокем! — бодро сообщает вышеупомянутый Михаил Беляев. А автор (то-есть я) ноет:
— Что тебе этот «черный день»? Он ведь у меня уже в прошлом.
— И в прошлом не надо, — приговаривает редактор и весело подмигивает: — Обойдемся без декаданса.
Что же касается не любви, а вожделения, это и вовсе тема антисоветская, на страницы толстых романов и тонких рассказов не допускаемая. Добро, развратничает отрицательная личность, какой-нибудь диссидент, тунеядец или вообще шпион-иностранец. Положительный же герой советской литературы не имеет права желать просто переспать с женщиной. Во всяком случае он обязан обуздать свое желание, а на худой конец раскаяться в содеянном. Иначе он бросает тень на весь добропорядочный советский народ.
О, какой дружный вой вызвали эти стихи Евтушенко! «Разврат!» «Похабщина!» «Чуждые веяния!» Живи, как хочешь, спи с кем хочешь, но зачем об этом писать, дурной пример подавать?
— Типичная пошлость! — веско заключил спор в редакции поэт Морковкин-Богучаров. А сейчас…
Сейчас он лежал, подвыпивший, в стоге свежескошенного сена. Я сидел рядом и выслушивал бесконечные жалобы на жену, которая уже и не женщина — прикоснуться противно, и на коллег по журналу, которые тупы и не понимают свободных излияний души поэта. Ну как тут не пить? Как не искать бабу помоложе? Было воскресенье. Вечер. Магазины закрылись.
— Водочки бы еще! — стонал он. — Припрятал вчера вот здесь, у забора, четвертинку. Исчезла! Куда? Конечно, Верка проследила и уничтожила. Уйду от нее к чертовой матери!.. Хотя, зачем же к этой самой матери, когда, — он оживился и приподнял взлохмаченную голову, — у меня уже девка есть. В полном порядке. Спелость — сто процентов. И пить не мешает. Лишь бы денежки приносил. А моих гонораров и на выпивку, и на всякие ее колготки-шмолготки хватит.
Небо заволокло тучами. На деревню сползали сумерки. Полупьяный бред поэта Морковкина-Богучарова переходил в сюрреалистически-сексуальное бормотание:
— Нет, ты мне не сочувствуешь! Сюда бы в сено бабу голую. Не совсем. Чтобы еще и раздевать. Возбуждает. Насчет этого, чую, сам соображаешь. Помнишь, я тебе свои стихи о Пушкине читал? Он тоже по женской части зверь был.
— Са-аш! — донеслось издали, — кончай человека мучить. Ужинать пора.
— У, сука, — заворчал Морковкин-Богучаров. — Погоди-ка, дай соображу… Ага! Сейчас ей объявим, что у нас срочная работа, что к утру надо закончить и сдать в журнал. А сами махнем в город. Там и водка, и девочки. Идет?!
— Саша! — прозвучало рядом.
Он встал, грузный, опухший, с лицом, похожим на перезрелый помятый помидор. На тропинке появилась женщина с пережженными перекисью волосами, подкрашенными губами и усталыми в сети морщинок черными глазами. С наигранной бодростью она хлопнула в ладоши:
— Быстренько, быстренько, мальчики! Тушеная утка с яблоками уже на столе.
Морковкин-Богучаров торжественно объявил:
— Молодец, Веруша! — и повернулся ко мне: — Тушеная утка с яблоками — ее коронное блюдо. Попробуешь — пальчики оближешь. Айда!
А потом мы сидели за столом в грязной, вонючей комнатенке с керогазом в углу, по которой носились полчища мух. Морковкин-Богучаров, чавкая, обгладывал утиную ножку и читал наизусть Пушкина, Исаковского и себя. Вдруг, как бы невзначай вспомнив о чем-то, он вскинулся:
— Э-э, матушка! А ведь мне сегодня в город ехать! Нам с Сашкой всю ночь придется писать, а завтра с утра материал необходимо сдавать.
Однако жена, видать, привыкла к его штучкам:
— Нет, милый. Ни в какую Москву я тебя не пущу. Ночью можете поработать и здесь, а утречком отправитесь в редакцию. Тебе с твоим животиком даже полезно прогуляться до станции на заре. Правильно я говорю? — с фальшивой привычно-кокетливой интонацией спросила она меня.
Морковкин-Богучаров набычился, но сдержался, и только ни с того ни с сего запел антинародную частушку: