Когда в конце десятилетия началась война, величие Оруэлла, очевидное сегодняшним читателям «Памяти Каталонии», не было оценено его современниками. Его считали второстепенным и несколько эксцентричным писателем. Сегодня репутация Оруэлла настолько прочна, что немногие понимают, что бóльшую часть жизни он был относительно малозаметной фигурой. Такие писатели, как Герберт Уэллс и Олдос Хаксли, ныне канувшие в прошлое, были намного более известны. Оруэлл ни разу не упоминается в мемуарах и дневниках знаменитостей того времени, таких фигур, как Энтони Иден, Хью Далтон, лорд Галифакс, Клемент Эттли, Генри Ченнон, Оливер Харви или сэр Александр Кадоган. Самым известным автором дневника той эпохи являлся Гарольд Николсон, ни разу не упомянувший Оруэлла на 500 страницах, хотя они слегка пересеклись в жизни – один из любовников Николсона, литературный критик и редактор Рэймонд Мортимер, однажды сцепился с Оруэллом по поводу политической составляющей гражданской войны в Испании[357].

Труды по истории культуры 1930-х гг., написанные вскоре после этого десятилетия, не включают имени Оруэлла. Ни одного упоминания о нем нет в книге поэта Роберта Грейвса и историка Алана Ходжа «Долгий уик-энд: социальная история Великобритании, 1918–1939», изданной в 1940 году[358]. Даже симпатизирующий ему Малкольм Маггеридж не счел нужным упомянуть Оруэлла в своем исследовании «Тридцатые годы», написанном в конце этого десятилетия. Только задним числом стало ясно, что между 1936 и 1939 гг. Оруэлл стал «Оруэллом», которого мы сегодня знаем.

Почти все лето 1939 г. Оруэлл провел в своем коттедже в Хартфордшире, ухаживая за садом, утками и цыплятами и делая записи о новостях, рассказывающих, как Европа катится к войне. Однажды он заметил другу, что неразумно давать цыплятам имена: «Потом ты не сможешь их есть»[359]. 24 августа он посадил 75 стеблей лука-порея и заметил, что «распускается» шпорник «пяти разных цветов». В тот же день записал в дневнике, что его жена съездила в Военное министерство, где работала в «отделе цензуры», и вернулась «с впечатлением, что война почти неизбежна»[360]. 30 августа он приводит слова друга о том, что «несколько недель назад У. Черчилль высказался по этому поводу очень пессимистически»[361]. На следующий день замечает: «Спеет ежевика… певчие птицы начинают собираться в стаи». 1 сентября сухо фиксирует: «Сегодня утром началось вторжение в Польшу. Варшаву бомбят. В Англии объявлена всеобщая мобилизация, то же во Франции плюс военное положение»[362].

<p>Глава 6</p><p>Черчилль становится «Черчиллем»</p><p>Весна 1940 г.</p>

Черчилль провел бóльшую часть августа 1939 г. на отдыхе во Франции, где писал пейзажи и размышлял о близящейся войне. Он был полон дурных предчувствий. «Это последняя картина, которую мы пишем в мирное время, и это очень надолго»[363], – заметил он другому художнику. Вернувшись в Англию в конце месяца, он взглянул в окно автомобиля на мирные сельские просторы, зреющие поля и медленно проговорил: «Прежде чем будет собран урожай, к нам придет война»[364].

Утром в пятницу 1 сентября 1939 г., прежде чем была убрана пшеница, германская армия вторглась в Польшу.

Через два дня в 9 часов солнечного воскресного утра 3 сентября британское правительство обратилось к Берлину с последним предупреждением: если Германия не откажется от вторжения в Польшу, Британия и Франция будут вынуждены объявить ей войну. В 11 часов срок ультиматума истек. Через 15 минут премьер-министр Чемберлен выступил на Би-би-си с заявлением, что Британия и Германия находятся в состоянии войны. Когда он закончил речь, завыли сирены воздушной тревоги.

Чемберлен публично утратил душевное равновесие. «Это печальный день для всех нас, и, как ни для кого, печальный для меня, – сказал он. – Все то, ради чего я трудился, все, на что надеялся, все, во что верил на протяжении всей своей политической карьеры, полностью разрушено»[365]. Это было точно, но, пожалуй, слишком слабо сказано. Проблема была намного серьезнее личных переживаний или политического будущего Невилла Чемберлена. На карте стояли судьбы Европы и, возможно, всего мира.

Черчилль это понимал. Позднее он вспоминал, как, ожидая своего выступления в тот день в палате общин, «чувствовал ясность ума и осознавал своего рода возвышающую отстраненность от общечеловеческих и личных проблем»[366]. Он встал и в своей речи постарался передать это ощущение парламентариям.

Черчилль взял более верный, уверенный тон, чем премьер-министр. «Это не битва за Данциг или битва за Польшу. Мы воюем за спасение всего мира от ужасов нацистской тирании и за спасение всего самого священного для человека. Это война не за господство, возвеличивание империи или материальные приобретения; война не за то, чтобы лишить какую-либо страну места под солнцем или возможностей развития. По сути, это война за то, чтобы утвердить на нерушимом основании права личности, это война за то, чтобы утвердить и возродить достоинство человека»[367].

Перейти на страницу:

Похожие книги