Трудно понять, откуда взялось пристрастие китайского коммунизма к репрессиям: сталинский Большой террор 1936–38 годов был позже террора китайских Советов, жертвами которого стали, по некоторым оценкам, 186 тысяч гражданских лиц в одной только провинции Цзянси с 1927 по 1931 год. Почти все жертвы — противники поспешной аграрной реформы, тяжкого налогового гнета, мобилизации молодежи на войну. Население было пассивным и с неохотой втягивалось в реформы, которые коммунизм внедрял крайними методами (с 1931 года Мао подвергался критике за применение насильственных методов и был временно отстранен от руководства). Местные партийные кадры постепенно оттеснялись от партийной работы (как, например, в уездах вокруг «советской» столицы, Жуйцзиня), и наступление Гоминьдана со стороны Нанкина встретило слабое сопротивление. Силы Нанкина были мобильнее и одерживали победы над самыми удаленными и отрезанными от главных направлений «базами», чьи гарнизоны уже вкусили плоды политики террора. На территории советского района на севере Шэньси вокруг Яньаня творились насилия, которые коммунисты научились «дозировать», действуя более изощренно и менее кроваво. Налоговое бремя было для крестьян невыносимо. В 1941 году у крестьян было изъято 35 % урожая — это вчетверо больше, чем в провинциях, занятых Гоминьданом. Жители деревень открыто желали смерти Мао… Партия подавляла сопротивление и пыталась «оздоровить экономику», поощряя выращивание и экспорт опиумного мака (разумеется, не афишируя этого), который до 1945 года приносил в казну от 26 до 40 % дохода.
Как это часто бывало при коммунистических режимах, активные проводники политики «на местах» стали жертвами подозрений, не прошедших для них бесследно; они умели доходчиво объясняться с крестьянами, и, самое главное, они были частью крестьянского общества, проросли в него многими корнями, и эти корни не были еще перерублены. С некоторыми активистами счета были сведены спустя десятилетия… Наибольшие подозрения почти всегда вызывали те руководители, которые работали в своих родных деревнях, районах, уездах. Оппоненты, сильнее зависящие от центрального аппарата, обвиняли их в «местничестве» — они и в самом деле действовали иногда более осторожно, рискуя даже уклоняться от выполнения директив. За одним конфликтом скрывался другой: члены партии, работавшие в сельских районах, часто были выходцами из зажиточного крестьянства, из семей землевладельцев (наиболее образованного слоя), примкнувшими к коммунистической идее из радикальных националистических убеждений. Партийные работники центральных органов пришли из маргинальных и деклассированных слоев. Это были бандиты, бродяги, нищие, бывшие наемные солдаты, проститутки. В 1926 году Мао предвидел их важную роль в революции: «Эти люди могут очень храбро сражаться и — если мы направим их туда, куда нам нужно, — смогут стать революционной ударной силой». Не стал ли он сам похож на тех, о ком писал? Недаром много позже, в 1965 году, он показался американскому журналисту Эдгару Сноу «опирающимся на дырявый зонтик монахом, одиноко бредущим при свете звезд». Остальное население (кроме твердого оппозиционного меньшинства — нередко тоже представителей элиты), включая бедное и среднее крестьянство, составляли, по словам коммунистических лидеров, классовую опору революции в деревне. (Тем не менее коммунистами было сказано об этих людях: «От них веет пассивностью и холодом».) Деклассированные личности стали самыми активными кадрами революции. Их приобщение к партии, обретение социального статуса, подсознательная жажда реванша, а также уважительное отношение опирающегося на них Центра толкали их на радикальные действия и — как только представится случай — на расправу с провинциальными коммунистами. Такое противостояние объясняет начавшуюся после 1946 года кровавую истерию аграрной реформы.