– Чушь, – из чистого упрямства возразила Ольга, встала, одернула подол юбки, тут же подумав, до чего глупым со стороны выглядит этот жест, да и сама юбка – строгая, узкая, учительской длины – совершенно не вписывается в дачные интерьеры. – Полная чушь!
Правда, поверить в сказанное мешали убийства, не выходившие из головы, и суеверный страх, которому, как оказалось, нашлось место в рациональном Ольгином мире. И страх, беспричинный и стыдный, постепенно разрушал рационализм, просто до неприличия раздвигая рамки возможного.
Этак она и в соль рассыпавшуюся верить начнет. И в разбитое зеркало, приносящее несчастье. И в то, что подковы – к удаче, а черные коты – к беде. И вообще начнет жить по приметам, гороскопам и...
И на этом Ольгины мысли закончились, породив нерациональное же, но очень сильное желание закатить истерику. Здесь и сейчас.
– Теть Оль, тебя случайно не тошнит? – поинтересовалась Ксюха, глядя с хитрым прищуром. – У тебя лицо такое... зеленое.
Все. Хватит с нее! Ольга уходит. Уезжает. Сбегает. Ну хотя бы из комнаты.
Дверью она нарочно хлопнула, пусть поймут, насколько раздражена. И задержавшись на пороге, сдерживая необъяснимые слезы, прислушалась к бубнящим голосам. Понятно. Всем плевать на Ольгу, слезы, настроение... Ну и ей на них тоже плевать.
Надоело быть хорошей.
С самого раннего утра Екатерина Андреевна мучилась радикулитом и мыслью о том, что совершает ошибку. Нужно все рассказать... и более того, рассказать следовало давным-давно, сразу, как заподозрила неладное. Но нет, все гадала, все примеряла, присматривалась, мучилась сомнениями. И что теперь?
– Ничего! – громко и отчетливо сказала Екатерина Андреевна, в зеркало себя разглядывая. Одним боком повернулась, потом другим, порадовалась, что крепка еще и даже по-своему хороша, не ссохлась с годами, не прошла червоточинами морщин и не раздулась тестом перебродившим, как свекровь-покойница.
А Степан, верно, в мать пошел бы, он в год последний крепко в весе прибавивши был, и обрюзг, и лысеть начал...
Екатерина Андреевна тотчас оборвала себя на нехорошей мысли: нельзя так о покойнике, особенно, когда он вот, рядом, смотрит, следит с фотографии... молодой совсем. Улыбчивый да пригожий, прям-таки светится, сияет. И она рядышком, красавица-раскрасавица, первая в округе была. Уж как за ней ходили, и с Стремян, и с Погарья, и даже с Завазина приезжали. И стихи писали, и признания делали... а Степан из всех самый отчаянный. Вон на снимке, если приглядеться, шрамик над левой бровью, тоненький, кривой, точно ниточка к коже присохла. Это Витька, все никак верить не желая, что Катерина пришлого предпочла, биться полез, да с ножом... ох и страху-то было.
А разговоров... свекровь-то быстро прилетела, да с криком, дескать, это Катерина нарочно подстраивала смертоубийство, проклинать пыталась, милицией грозилась да парткомом. А Степка заступился и тут же предложение сделал.
Екатерина Андреевна, не без труда сняв фотографию со стены, рукавом обтерла пыль. Холодное стекло, туманное стекло, Степочкино лицо закрывает, и чудится, что он сердится, отворачивается от жены.
А сердиться он умел, чуть что – в крик да с кулаками, нависнет, трясет, но чтоб хоть пальцем когда... золотой мужик был. Хозяин. Все в дом, и повторяет: для тебя, Катенька, только для тебя...
Перед глазами поплыло вдруг, и Екатерина Андреевна, не сразу поняв причину, испугалась – слепнет, а потом сообразила – слезы это. Вот глупость-то, чтоб она – и ревмя ревела? Да никогда! Ни после свадьбы, когда свекровь изводила, все ходила да шпыняла, выслеживала, наговаривала, сплетни распускала. Ни потом, когда ребеночка потеряла. Ни когда узнала, что больше родить не сможет. Ни... да никогда она не плакала, даже на Степкиных похоронах, хотя кто б видел, кто б знал, как сердце-то щемит, рвет да калечит.
Годы прошли, а боль осталась.
И мысли... Правильно ли молчать?
Степан на фотографии улыбается грустно, точно и вправду видит, понимает, прощает...
– Ну что бы было, а? Ну не дошло бы до суда... открестились бы, отговорились, а то и сплетницей объявили. Вон и с Вадимом-то как нехорошо вышло, а со мною и того похуже. А мама больная, ей волноваться нельзя было. Я за ней доглядела, ты не думай... мирно жили.
Она говорила, отчетливо понимая нелепость происходящего, ненужность слов, произнесенных над старой, запыленной, спрятанной под броней потемневшего стекла фотографией. Но продолжала, чутко прислушиваясь к боли, которая, вот уж диво, вдруг отступила, отползла, оставляя израненное сердце.
– Катерин Андревна? – Громкий Клавкин голос заставил подскочить и выронить снимок. Слабо звякнула рамка, а по стеклу, разделяя молодых, поползла трещина.
– Чего орешь?! – взвизгнула Екатерина Андреевна, торопливо вытирая глаза рукавом кофты. Вот уж и вправду старость – не радость, придумала сама себе беду, погоревала, поплакала. – Тут я!