…Сейчас он знал, почему вернулось детство сюда, где так по-рыцарски спокойно отрезали человеческие головы: не успел заступиться. Ребенок был честнее, а смелость нерасчетливой…
«Пусть детское останется в детстве», — говорил он себе.
Говорил и ненавидел Ираклия, протянувшего ему руку:
— Здравствуй, Вадим!
Упоров не принял протянутой руки, густой голос прозвучал для него, как крик живодера из детства. Глаза их встретились, и мир сузился до узенькой тропинки над пропастью. Они шли по ней с противоположных сторон.
«Он убьет тебя, если ты не свернешь…» Но тут же приказал, прекрасно понимая, что в том приказе не было разума: «Стоять! Ты не свернешь!»
Грузин, должно быть, понял состояние бывшего штурмана, однако ему потребовалось время на то, чтобы остудить в себе слепой гнев недавнего убийцы. Ираклий опустил прозрачные веки, положив рядом с орлиным носом два павлиньих хвоста длинных ресниц, отчего жесткое, холодное лицо обрело выражение глубокого страдания.
— Поверь, Вадим, простить было нельзя. Мы выпили с Резо самое горькое вино.
— Кровь?!
Он произнес это слово, как вызов, хотел что-то добавить, но автоматная очередь у вахты прервала странный разговор недавних друзей. Зэки прекратили работу, повернулись в сторону выстрелов.
— Резо нет, — проговорил, не поднимая ресниц, Ираклий. — Мы ссоримся за человека, который положил под пули шесть жизней. Резо был вор и жил по своим законам. Жора — уполномоченный по делам религии. Разорял храмы, насиловал жен и дочерей священников, а кончил тем, что продал своих соплеменников. Его душа сгнила, он завидовал тем, у кого она сохранилась…
— У тебя она есть?!
Ираклий не ответил на вопрос. Повернулся к Упорову спиной; было непонятно, с чем уходит потомок грузинских князей, но ненависть к нему остыла, а прощенье еще не пришло…
…В столовую входили по одному с открытым ртом, куда пучеглазый, слегка глуховатый фельдшер вливал ложку противоцинготного средства — отвара столетника. Отвар разрушал печень, но в отличие от цинги, с больной печенью человек мог работать.
— Шире, шире пасть, божий одуванчик! — требовал заблатненный фельдшер. — Что, тебе нельзя?! Может, лучку прикажете или чесноку? Открой хлебало! Открой, сказано!..
Никанор Евстафьевич Дьяков прошел мимо фельдшера, будто того и не было. Фельдшер увидел на лицах зэков скептические улыбки, психанул и ткнул, как вилы в сено, ложку с отваром в рот несчастного армянина:
— Еще хошь?!
— Ны, ны, ны надо!
У высокого, с вислыми плечами зэка выскользнула из рук чашка баланды. По-вороньи каркнув, он попытался ее поймать… безуспешно. Баланда выплеснулась на латанные штаны, а чашка заплясала по полу. Зэк поднял ее, сгорбившись, подбежал к разливающему:
— Вы видели мою трагедию, Серафим Кириллович? Ну, хотя бы половинку.
— Вали отседова, жидовская морда! От педерастов жалоб не принимаем! — Серафим Кириллович угрожающе замахнулся. Зэк отскочил, развел руками, будто сам удивлялся, что все еще не ушел на свое место. Разливала глянул ему вслед и окликнул: