Над правильно устроенным государством царит Сатурн, как он царил над пажитями золотого века. Я предложил считать это косвенным признанием Бёртона в мечте об упорядоченности. Но отсюда же можно вывести доказательство того, что у всякой утопии есть своя темная изнанка. Радостные образы, создаваемые «принципом надежды», предполагают предварительное осуждение сумеречного мира. И чем более яростно и желчно его обличение, тем выше вероятность того, что скрытое насилие сохранится и в радостном компенсаторном образе. Суровость обвинений переносится на добродетель, которую должен обеспечить учреждаемый строй… И тут приходится распрощаться с термином «меланхолия», который для Бёртона и его современников был еще универсальным понятием, покрывающим любые аберрации мысли и чувства, все проявления безумия. Если характеризовать утопическое насилие с помощью современного психологического словаря, то речь пойдет о навязчивых состояниях, а еще точнее – о паранойе. Конечно, подобные наименования легко приходят на ум, поскольку мы живем в век пробуждения от утопий и нам прекрасно известно, что самые совершенные и гармонические миры, о которых мечтало человечество, содержат в себе все те гибельные инстинкты, которые оно стремится победить посредством сверхсуровой рациональности. Слишком часто меланхолический хаос оказывается преображен в карательную структуру.
Для читателей своей эпохи утопия Бёртона была всего лишь счастливой находкой, риторическим изобретением (inventio), отсылающим к сочинению Томаса Мора. Автор воспользовался той вольностью, которую Гораций дозволял художникам и поэтам… Утопист оправдан собственной меланхолией: прекрасно понимая, что воображаемый им мир одновременно возможен и неосуществим, он, оплакивая мечту, попутно преумножает ее совершенства. Так и ныне можно читать этот текст: признавая его парадоксальность, но не приписывая Бёртону те заблуждения, от которых пострадал XX век.
Утопия Бёртона – орнаментальный узор в преддверии основного корпуса текста, на нескольких страницах выворачивающий налицо безумный мир наизнанку. Так активизируется весь спектр возможностей маски Демокрита: разве до того, как уйти из города, чтобы предаваться ученым занятиям, абдерский философ не был законодателем? Когда потом автор описывает терапевтические меры
Игра без оглядки
Монтень сравнивал свои «Опыты» с «гротесками», которыми живописцы эпохи заполняли пространство, не занятое основным сюжетом фрески. Извивающиеся, прихотливые, прелестные и уродливые фигуры, в которых смешаны животные и растительные черты, создают впечатление свободной и беспорядочной поросли, неисчерпаемой изобретательности, но также чреватого скукой нагромождения. Глаз неспособен уследить за всеми подробностями и расшифровать все предлагаемые ему ребусы. Гидра превращается в листву, листва появляется из бассейна, из внешних стенок которого выступают львиные головы, и это поддерживают сирены… Многосоставная композиция создает впечатление детской шалости и старческого слабоумия: мифологическая химера рука об руку с удовольствием от заполнения пробелов.
К этой же эстетике, воодушевляемой идеалом бесконечного богатства, принадлежит «Анатомия Меланхолии» (1621) Роберта Бёртона.
В более чем обширном предисловии к книге звучит один из лейтмотивов эпохи – тема театра. Человечество охвачено безумием; весь мир играет комедию. Остается лишь смотреть на это зрелище и смеяться над ним, как это делал Демокрит, не забывая посмеяться и над собой. Ибо я не считаю себя разумнее других, и я сам себе представляю себя на театре. Играя роль зрителя и предаваясь горькому удовольствию насмешки, я знаю, что не менее безумен, чем все прочие. Однако эта роль существенно менее смешна, чем другие, поскольку содержит в себе собственную критику.