В глубине памяти сцена разрушения не стерлась, крики не смолкли. Настоящее безвыходно, будущее нестерпимо[474]. К моменту, когда завязывается действие трагедии, для Андромахи всякий выбор мучителен: она окружена ужасом. Куда ни обернись, ее неотступно преследуют та же резня и те же стоны. В конце пьесы, когда Орест, в чьих глазах, застланных мраком, стоит картина иной резни, рассказывает о случившемся, шум и гам возвращаются: это яростные крики греков, сражающих Пирра. «Как я отчаянно к царю ни прорывался, / Он, окровавленный, упорно отбивался, / Но, ранами покрыт, на плиты храма пал»[475]. Образу завоевателя со сверкающими очами, который не выходил из памяти Андромахи, отвечает образ того же персонажа в конце дня, вместившего действие трагедии, на этот раз – царя, умирающего «на плитах храма».
Позже Андромаха еще раз появляется во французской поэзии, и опять вместе с воспоминанием о Трое:
Отдаление увеличилось. В «Лебеде», замечательном стихотворении о человеческой памяти, Бодлер отталкивается от случайного обстоятельства – внезапного появления лебедя, который «вырвался из клетки» среди руин «старого Парижа», обреченного на снос. Одиночество лебедя на фоне развалин и обломков заставляет Бодлера вспомнить о страданиях Андромахи, склонившейся над кенотафом своего великого супруга на чужбине, на берегах «ложного Симоента»[477]. Само название Трои, крики, оглашавшие «ночь ужаса», в стихотворении не звучат. Андромаха предстает здесь невольницей, вдовой, черпающей силы в жалком мимесисе – в симулякре, бледной тени утраченного ею мира.
Реминисценции из «Энеиды» (III, 301–329) в «Лебеде» слишком очевидны, их отмечали неоднократно. Не осталась незамеченной и уловимая для чуткого слуха перекличка с «Андромахой» Расина:
Прилагательное superbe, «надменный», в препозиции («superbe Pyrrhus») – расиновская черта, стилистический признак века Людовика XIV. Когда автор «Лебедя» упоминает «superbe Pyrrhus», на ум сразу же приходит «superbe Hippolyte» из «Федры» (I, 1). В то же время «надменный Пирр» чрезвычайно схож со «свирепым Пирром» («rugged Pyrrhus») из монолога Гамлета, и это не может не наводить на размышления. Разве в стихотворении «Беатриче» Бодлер не обличал саркастически самого себя: «…смешна карикатура эта, / Чьи позы – жалкая пародия Гамлéта»?[479] Как удержаться от предположения, что Бодлер мог испытывать к ропоту Гамлета