Современные мыслители с подозрением относятся к понятию глубины, а Кьеркегор делает выбор в ее пользу. Но что же такое глубина? Что понимать под внутренним? И для начала – как понимает его сам Кьеркегор? Как он переживает его в опыте? «Внутреннее» – одно из тех понятий, которые столь распространены, что их метафоричность и двусмысленность забываются и никого не удивляют. По Кьеркегору, выбор в пользу внутреннего, делающий его религиозным мыслителем (или же реакционером, по мнению его противников-марксистов), есть решающий жест человека, принявшего всерьез опыты как мысли, так и своей жизни, дабы сопрячь их в одну единую задачу. «Внутренняя жизнь – это серьезность»[612], – утверждает он в «Понятии страха». В таком определении как бы исчезает метафора «внутреннего пространства», внутреннего мира, само измерение «глубины». Получается, что внутреннее – это лишь требовательное отношение субъекта к себе самому. Причем такое «внутреннее» отношение безмолвно, его не раскрывают внешним свидетелям. И тут же вновь возникает идея потаенности, метафора скрытой и скрывающей глубины. А поскольку в мысли и поведении Кьеркегора важнейшую роль играет маска, то нам не избавиться от оппозиции нутра и наружи, внутреннего и внешнего.
Обратимся сначала к «Дневнику» Кьеркегора, поскольку его философия отсылает нас к личному существованию.
Правда, интроспективный самоанализ Кьеркегора сообщается нам не так-то просто. Зыбкие (отчасти урезанные) данные самонаблюдения почти сразу же вступают в неразрывную связь с христианской догматикой, которая никогда не ставится под сомнение. Внимание к самому себе принимает форму интерпретативной рефлексии, виртуозно пользующейся категориями философии и теологии. Поэтому трудно отделить личный опыт от обильной экзегезы, посредством которой он передается. Пожалуй, Кьеркегор и хочет дойти до исходных фактов душевной жизни, уловить их в момент зарождения; но он тут же интерпретирует их на сложном языке, составленном из поэзии, неоспариваемой теологии и спекулятивных уловок. В результате личный опыт словно захлестывается избытком рефлексивного комментария. Поэтому нам приходится изучать не только первичный опыт, но одновременно и вторичный, то есть интерпретативную рефлексию, в которой опыт обретает звучание и длительность. Невозможно рассматривать Кьеркегора как интроспективного психолога, который, кроме того, по случайности был еще и христианским мыслителем.
Итак, имея дело с Кьеркегором, нужно сделаться богословом и поэтом, следовать (хотя бы издалека) ходу его мысли, не отделять от его первичного опыта ту дальнейшую разработку, которая делает из него психологию и теологию внутренней жизни. Без этого ничего не получится.
В своем первом дневнике Кьеркегор часто выражает чувство неполноты, связанной с самой субстанцией его существования: его жизнь еще ничто, он не владеет сам собой, а это является основой. Он ощущает себя во власти непостоянства: «В этом моя беда: вся моя жизнь – сплошное междометие, ничто в ней не закреплено прочно (все подвижно – ничего неподвижного, никакой недвижимости)… У меня все проходит: прохожие мысли, преходящие боли»[613]. Ему хотелось бы «бросить якорь», определить наконец свой «внутренний центр тяжести, спокойно обратить взор на себя и начать действовать изнутри»[614]. Разве можно действовать без точки опоры? Тогда все останется ненадежным.
Найдет ли он внутреннюю опору? Ему это сомнительно. По крайней мере, он знает, чего ему недостает. Он хотел бы жить «привитым к божественному»[615]. Но в первом дневнике перед нами не поиски Бога. На его страницах Кьеркегор все время озабочен самим собой. Со страстью, которую сегодня назвали бы нарциссической, он надеется объять себя самого. «Как часто в момент, когда вроде бы лучше всего ухватишь самого себя, оказывается, что ты обнимал лишь облако вместо Юноны!»[616] Этой мифологической аллюзией Кьеркегор феминизирует предмет своих стремлений, свое желанное «я». Но в особенности следует запомнить любопытный (несмотря на его банальность) образ раздвоенной личности, чья активная часть – пылкая, беспокойная, порой восторженная и странно многословная – не довлеет сама себе, считает себя неполной и играющей роль не более чем отдельного атрибута, которому не хватает субстанциального субъекта. Этот атрибут вынужден идти искать своего субъекта. Но если субстанциальность ускользает, тогда кто же говорит? Кто же держит перо? Это не «я», а какая-то сила, считающая себя временной, периферической, – рефлексия.
Рефлексия с самого начала чувствует себя обреченной на ненадежность или на неудачу; она не уступает, старается пробудить субстанциальное «я», но обнимает лишь облако. «Я» – это первый исчезающий предмет «несчастной любви»; потом появятся и другие. Рефлексия рассматривает себя как мертвое светило, как «сознание Земли»[617] Луной, безжизненным спутником, знающим, что он