Куда Никон-патриарх народ воротит, а? Зачем царь Алексей войну собирает? Или земли у нас мало? Эва куда мы по земле ушли! Хватило бы своих рук, чтобы эту землю обладить да обиходить, и то слава те господи!
За правду народ встает всегда против неправды. Или он, Тихон, больше встать не может? Уйти бы и ему, Тихону, к Хабарову. Говорят, добился вот своего простой посадский человек Хабаров — живет мимо воевод. Сказку о нем по всей Московской земле люди несут.
И подошли, плывут на Тихона дремные виденья — жужжат, запевают калики в престольные праздники середь народа:
На земле сидеть ему, Тихону, надо. При Марье. «Годы идут. Васенька, сынок, подрастет. А Селивёрст пусть идет к Хабарову, и не один как перст, а с людьми. Селивёрст будет помогать Хабарову, а я ему помогу, Селивёрсту. Пусть идет…»
Уже после вторых петухов уснул Тихон Босой рядом со своей красавицей. Спал тяжело, завалившись головой мимо подушки, большой, ладный, улыбался чему-то во сне.
Крепко спал Селивёрст в пуньке под тулупом. Проснулся, как солнце алым золотом зажгло все щели в плетнях, сел на пахучем сене — пылинки пляшут в солнечных лучах. Вышел, умылся из охолодевшего оловянного рукомойника у избы, утерся подолом рубахи, помолился на собор. Сел на бревнах, сложенных у ворот. Надо ждать!
Утро ядреное, что яблочко крепенькое, в тенях кое-где на пожухлых кудрявых плетнях сверкает еще первый, непрочный заморозок.
Заблаговестили к ранней обедне.
Двор оживал, закипал делом. Ворота дворник распахнул нараспашь, за воротами площадка небольшая, ее обступили башни высокие рубленые. Над избами дымки. На площади уже торг утренний, с площадки во двор люди бегут — и русские, и местные в расшитом шерстями меху да в замшах, въезжают, выезжают подводы.
— Эй! — кричит середь двора курносый парень в красной рубахе, большие пальцы рук заложив важно за поясок. — Эй, к амбару заезжай! Иль впервой?
Под свежим ветром березка скосила зеленые косы свои с желтыми уже косоплетками, бросила их по ветру, сквозь березку — лиловый, ветровой Енисей, на нем белые гребешки.
Пашенный человек невозмутимо сидит на возу, дергает вожжами, монгольская его лошаденка ярится, бьет задом, скачет на дыбки передом.
Рослый тунгус со связкой мехов в руках — принес сдавать — смеется, скаля белые зубы.
— Чего его коняка, однако! — говорит он миролюбиво, идет в счетную избу.
Все больше людей снует между избами да амбарами — тащат тюки, мешки, бочки катят, подводы везут товары со двора через площадь, в Водяные ворота под башней, мимо стрельцов, что дремлют, опершись на бердыши, под греющим солнцем.
На реке грузятся ранней этой осенью дощаники, пойдут реками к Уралу, за Камень, в Устюг, Архангельск, Вологду, в Москву, чтобы поспеть к самому Рождеству[88].
Во двор вывела толстая мамка гулять поутру Васеньку Босого, толстоногого, в суконном кафтанчике, в шапочке с лисьей опушкой. Быстро проходит в счетную избу из горницы Тихон Васильич, нагнулся к сынку, нахлобучил ласково ему шапочку, бежит дальше.
Нет теперь в Тихоне и следа былых сомнений, от которых он мучился, почитай, всю ночь. Указывает, приказывает, словно ткет ковер, шьет овчинное одеяло прикрыть Сибирскую землю. И снова кричит:
— А кто кормщиком пойдет с дощаниками?
Крикнул «кормщик», а кормщик-то ведь Селивёрст!
Ахти, совсем про него забыл, про друга-то! Он — к окну, видит — сидит Селивёрст смирно, ждет.
— Ребята, — кричит Тихон, — шумните мне мужика, вон у ворот, на бревнах! Ишь ведь Марья-то, не напомнит…
Идет Селивёрст между столами, большой, широкий, как бы чего не задеть.
— Прости ты меня, Селивёрст! Запамятовал за делом.
Взгляд у Тихона ясный, твердый, не тот, что был вчера.
— Пойдешь с твоими на всход солнца, — говорит он. — Бог даст, доберетесь до Хабарова. Будете на Амуре соболей ловить да на полдень пробираться, доколе мочно. А я тебе помогу. Отселе… Так давай ищи товарищей.
Кланяется Селивёрст в пояс по-ученому — шесть счетов просчитать вниз, пальцами землю тронуть — да в шесть счетов вверх подымается.
— Спаси бог! — говорит он. Улыбается. — Много довольны. Согласны мы.
— Сообща будем Ярофею помогать, — говорит Тихон, постукивая пальцами по столу, и вдруг вскидывается: — Ай, обеспамятел я! Ты что ж, завтракать иди. К бабе. Она тебя накормит.
И, вспомнив грозное лицо Марьи, хмурится.
— Дай-ка я с тобой пойду. Так-то верней.
У выхода строчивший на колене отписку в Устюг подьячий, подняв одну бровь, посмотрел на хозяина, поскреб гусиным пером за ухом.
— Обеспамятел и то ты, Тихон Васильич! — сказал он. — Воевода-то еще с утра вдругорядь по тебя присылал. Аль не помнишь?
— Ахти! — вскрикнул Тихон, вскакивая и тенясь за кафтаном. — Селивёрст, ты погодь. Вернусь я. Посиди!