И протопоп слышал и крики, и тревогу, и пальбу, и крепкие слова. Приподнялся на своем ложе из мягкого лапника, осмотрелся. Ребята спят — ну, дети! А протопопица? Хитрая! Поди, не спит? Опустил протопоп косматую свою голову на мешок. Что делать? Что делать? Господи, вразуми! Насилье он ненавидит, но ни силы, ни власти у него самого нет. И никто его и не слушает… Государевы служилые и охочие люди идут туда, куда повел их воевода Пашков, идут за государевой прибылью. А если не хотят они идти? Поведут их кнутом, да руганью, да виселицей — иначе воеводе самому попасть на дыбу. Не в крест, видно, а в кнут верят и воевода и сам царь, а такая вера ненависти устоит! Неправа она. Или ему, протопопу, эдак и терпеть неправду? Ай нет? Себя-то жалко и семью. Господи, вразуми!

Рыданье вырвалось было из горла его, — сдержался, зажал рот.

— Не спишь, отец? — отозвался чей-то шепот рядом, из-за елочки. — Я тоже не сплю. Простой я человек, не письменный, не пойму чтой-то. Господь все небо звездами изукрасил, а к чему? Али чтобы люди друг друга под такой красотой били бы да мучили? А?

Не отозвался протопоп. Чей тот голос? Как отозваться? И утих неведомый шепот в ночи. Марковна зашевелилась— не спит, однако.

Куда пойдет протопоп, кому скажет? Он обличает Никона, а за что? Старину Никон отверг… А Никон вон говорит, что старина пуще у греков — те-де крестятся по-старому. Одни так, другие эдак. Да не разница такая страшна. Угнетенье страшит… Насилье! Страшно, что Никон людей за крест Христов на цепь сажает, в тюрьмах гноит, в ссылки шлет. Вот-те и Христос, куда девался! Государевой прибыли ищет воевода, то ему в честь, да не такой же ценой… Ревет, аки скимен! Ты силу кажешь, дурачок, а ты любовь, любовь к людям покажи! Заботу! За любовь люди больше сделают…

Проснулась Ксюшка, заплакала, Настасья Марковна сразу зашушукала на нее. «Ну, не спала, хитрая! За мужем, должно, следила… «Любовь есть, когда душой человек к человеку приваривается, что железо к железу, и становятся двое во плоть едину…» Да и он, Афанасий Пашков, хоть воевода, а сын мне духовный, а я ему отец, одна у нас с ним мать — церковь, одна крыша — небо, одно солнце! Пусть он мне и досаждает, а все равно нужно и таких Пашковых любовью принимать. Что делать!»

Стал засыпать тут протопоп, борода сыра не то от слез, не то от ночи, и вспомнил он давний свой сон. Еще на Волге видел он: плывут стройно два струга золотых по Волге, и весла золотые на них, и шесты золотые — все как есть золотое. И по одному кормщику в них. Спрашивает Аввакум: «Чьи корабли те?» И ответ слышит: «Луки да Лаврентья». То дети были духовные Аввакумовы Лука да Лаврентий, умерли они в те поры доброй смертью. И тут же третий струг через Волгу плывет — не золотой, а черный, да белый, да красный, да серый, и юноша в нем один сиделец, и летит струг тот прямо на него, на попа, и вскричал в страхе Аввакум: «Чей корабль этот?» И отвечал ему кормщик: «Твой он, твой, на, плавай в нем с женой да с детьми, коли своего добиваешься!» Ин, видно, и подошло то страстное плавание…

Ворочается протопоп в тонком сне, то заснет, то проснется. Ворочается беспокойно в чулане и воевода Пашков — чудится ему измена кругом. И еще — куда ему плыть? «Ну вот, до Илимского острожка доплыву, Хабарова спрошу, — думает воевода. — Кому знать, как не Хабарову?»

Ерофей Павлыч — мужик что твой таловый прут: ткни его в сырой песок — растет, листья, корни дает! Доплыли дощаники до Илимского острожка, там ударил сполошный колокол, на стены стрельцы бегут, гремит набат, воротники ворота притворяют, посадские мурашами в город с узлами спешат — в осаду садиться, мужики с полей верхами в деревни скачут, рубахи пузырем. Дощаники пристали к берегу ниже устья Илим-реки, а воевода на своем поплыл к городку.

Стих набатный звон.

Смотрит с реки Пашков — нивы кругом острожка золотые, урядливые, по лугам скот пасется пестрый, лошадей табуны, вокруг посада все огороды в поскотинах. Две мельницы ветровые мелют. А с острожка идет среди других мужиков в коричневой однорядке, в красной рубахе седобородый, чернобровый, сам приказчик сих мест, боевой устюжский пашенный и торговый человек, ныне жалованный царем боярский сын Хабаров Ерофей Павлыч, ломит шапку с серебряных кудрей.

— Что сполоху нам натворил, покамест распознали! — смеется он и кланяется воеводе, пальцами касаясь песку. — Милости просим, пожалуй!

Воевода в цветном кафтане стоит в дощанике, стрельцы на шестах подводят посуду к берегу, кладут мосток, и воевода сходит на желтый песок, сын Ерема его под локоть держит.

— Здрав буди, воевода! — говорит Хабаров.

— Поздорову ль, Ерофей Павлыч? — спрашивает Пашков. — Милости прошу на дощаник ко мне — медку испить малинового стоялого…

И повторил с поклоном:

— Пожалуй-ста!

Хабаров с поклоном же прошел по сходне на дощаник, за ним следом оба Пашковы. Сели под парусом, в холодок. Еремей побежал за медом.

— А где теперь воевода твой? — осведомился Пашков.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги