— Ну, брат Герасим, принимай гостей! — повторил довольным голосом Аввакум Петрович. — Так-то, браток! Ага!
Поп Герасим так всплеснул руками, что шуба скользнула с его плеч, он подхватил ее под полы, подбросил плечами и топтался у возка растерянно:
— Братец! Протопоп!.. Благослови, брате!
— Ага! Протопоп! Брат! Он самый! И в Байкал-море не тонет, и в амурских сопках не горит… Вот он я! — говорил тот, благословляя Герасима.
Братья поликовались.
— Здравствуй, отче Герасим! — говорил, похохатывая, Аввакум. — Здорово ль? Ну, веди в избу, какие ж разговоры на улице! Федор, свят человек, выходи…
Из ворот двора теперь сыпались люди, дети, из возков появлялись приехавшие, на ходу набрасывая платки на повойники, подбегали соседки, и скоро изба попа Герасима была набита народом.
Оба брата встали перед богами, отпели молебен, благодаря за возвращение в Москву… Три только года ведь тянулись непутвы из Даурии! Пошли знакомство, обниманье, разговоры между взрослыми, — дети еще чуждались друг друга и смотрели дичась.
Герасимова попадья со старшей дочерью убежали уже во двор, откуда слышался скрип колодезного журавля — таскали из колодца воду, топили баню.
С протопопом приехала его подружил Настасья Марковна, ребята — дочери Аграфена, Акулина, Ксения, сыны Иван да Прокоп, да преданный друг всей семьи, ученица протопопа Анна-кумычка, да двое баб-помощниц, да еще Федор-юродивый. Тот как вошел в избу, бросился к иконам, упал на колени, кланяясь земно, и его большие босые ступни, желтые, в трещинах, обмороженные, были страшны всем.
У Дмитрия Солунского, у Тверских ворот пробило час ночи — час, как зашло солнце. Братья, однако, начали свой разговор, когда пробило три: дела да то да сё…
Петровы были белыми попами, сынами, внуками, правнуками белых попов, должно быть со дней крещенья Руси. Рослые, бородачи, долговолосые, жили они во всем так, как жил народный мир, не в монастыре. Сами рубили избы, пахали, сеяли, жали, косили, убирали, сами вели скот, сами плодились и множились, сами же переписывали скудные книги. Петровы исполняли нехитрые мужичьи требы, были советниками народа в житейских делах, были служителями веры. Бывало, не отставали они от народа во время грозных великих бунтов и, стоя в санях с топором в одной руке, другой рукой поддерживая саженный крест, шатающийся и пляшущий от бешеной скачки как живой, в дни Лихолетья участвовали в боях… «На передних санях, — поет старая песня, — скачет поп Емеля… Крест-то у Емели — полтора саженя!..»
Официальная церковь белых попов не жаловала — среди святых в святцах не значится ни одного белого попа, как нет и ни одного мужика! В святые люди выходили одни князья да монахи преимущественно.
И вот теперь царь и церковь пошли против народа, требуя внезапно перемены самых коренных, вековых основ его простой жизни. Хватит или нет у «священной двоицы» на это авторитета и власти? Поставят ли царь и патриарх на своем, или свободолюбивый народ откажется от них — от царской и от церковной власти, пойдет своим собственным путем, неясным, глухим, но верным, как путь пчелиного роя? Ано, может, ни царей, ни монахов народу и не надо?
Так стоял вопрос.
Наконец-то братья Петровы остались одни за столом в жаркой избе, где со всех сторон — и с полу, и с лавок, и с полатей, и с печи — неслись бормотанье, вздохи, храп. Герасим задул лучину, поставил на стол сальную свечку, и желтый ее свет бликами лежал на крутых лбах обоих братьев, на их седых висках и бородах, на морщинах у ясных и простых глаз.
Герасим хлебнул за эти годы участи Москвы, узнал чуму, гибель в ней двух братьев и их семей, войны, бесхлебье, голод, дороговизну, Медный бунт, в котором народ по-старинному поднялся против воров-бояр и который сразу погас, подавленный налаженной и жестокой силой чужих наемников.
Аввакум принес с собою десятилетие ссылки, скитаний, побоев, отчаяния, голода, мучений, непомерной приказной жестокости…
Кто был причиной всего этого нестроения, павшего на их землю? Кто был в ответе?
Царь!
И кто мог бы исправить все?
Тоже он, царь! Добро, что убежал Никон-антихрист… Вернет ли царь свой народ на его верные пути? Или нет?
На дворе февральский последний мороз, нет-нет да и стукнет в избе, кошка прыгнула за мышью в подпечь, а выпуклые лбы братьев все ближе да ближе друг к другу.
— Рассказывай, братан, как царь-то тебя в обрат на Москву позвал, — шептал Герасим.
— Ага! Воевода Пашков все в Москву грамоты слал — не может-де он больше там, в Нерчинске, сидеть, — говорил протопоп. — Голодно, а люди кругом вольные, что хотят, то и творят. Ну, приехал на смену Пашкову Толбузин Ларивон Борисыч, меня позвал, и пива налили ковш — пей-де, протопоп, переложил царь свой гнев на тебя на милость. Езжай в Москву! Ну и поехали мы!
— С Пашковыми?