Каждый вечер в конторе заполнялся табель, где отмечались оплачиваемые «трудовые дни». Наша работа — выгребание земли — считалась тяжелой, и нам начислялось за нее больше, чем за простой «трудовой день». Было обидно, потому что мне всегда записывали меньше, чем местным. Однако жаловаться я не осмеливался. До поры до времени мы получали паек — 500 граммов хлебного рациона, — его разрешалось купить на наши деньги. Пока еще мы могли скудно питаться, голод не был столь болезненным, и мы даже не подозревали, что нас ожидает.
В один прекрасный солнечный день нашим деревенским жителям, как и мне, дали работу легче, чем обычно: мы должны были ворошить намокшее во время дождя сено, чтобы оно просохло, на довольно далеко расположенном лугу. Работа была приятной, свежий ветер сдувал надоедливых комаров, и на какое-то время мы почувствовали себя даже хорошо. Молодой человек лет тридцати, сосланный вместе с отцом и матерью, был в особенно приподнятом настроении и запел звучным баритоном арию «И я был когда-то богатым кавалером чардаша...» из кальмановской «Графини Марицы». Мы наградили певца аплодисментами за чудесную импровизацию.
Как-то ранним сентябрьским днем выпал снег, за один час все побелело. Это необыкновенное зрелище на исходе лета ошеломило меня настолько сильно, что слезы брызнули у меня из глаз. В одно мгновение я осознал весь смысл слова «Сибирь», от которого еще на родине меня бросало в дрожь: снег, холод, голод и… смерть; очертания «сибирского всадника апокалипсиса» уже отчетливо становились видны. Наша хозяйка успокоила меня: настоящая зима придет только в середине октября. И действительно, на следующий день было опять светлое небо и приятная погода; солнце над горизонтом стояло низко, но снег оно растопило.
Новая работа на веялке — примитивном устройстве с ручным приводом, которое отделяет зерна от плевел. Я вертел рукоятку семь-восемь часов в день, как шарманщик («и окоченевшими пальцами / он крутит что есть сил»[43]). В обеденный перерыв я съедал немного вареной картошки, которую мама давала мне с собой. Была от этой работы одна польза: в мой второй растянутый левый лыжный ботинок (мои элегантные полусапожки в тайге долго не протянули) всегда попадали пшеничные зерна, и дома я выцарапывал оттуда иногда целую горсть. Мама высыпала их в жидкий суп. (Наполнение карманов при этом рассматривалось как воровство, как государственное преступление.)
Это было поздней осенью, когда я получил «аванс» за свои трудодни: полтора килограмма гороховой муки. Сладковатая, пресная каша, которую из нее сварила мама, показалась мне настолько восхитительной, что я искренне удивился, почему мы дома не готовили столь прекрасную вкуснятину. (Ход мыслей подобного рода был первым свидетельством психических изменений, вызванных голодом.) Этот «аванс», собственно говоря, был единственным, что я получил от колхоза. В дальнейшем он давал лишь работу без какого-либо вознаграждения. Но было бы ошибкой назвать наш труд рабским, поскольку нельзя не заметить существенной разницы: хозяева обеспечивают своих рабов питанием и одеждой, в то время как мы полностью заботились о себе сами, а хлебный паек — пока он был в наличии — должны были покупать. По крайней мере, нас не пороли; бригадир, он же надсмотрщик за рабами, каждое утро проходил вдоль ряда домов и стучал в окна: «На работу!»
Справедливости ради хочу заметить, что местным жителям жилось ничуть не лучше; все зерно, которое они сеяли и собирали, кроме семян, оставленных на посев, они должны были безвозмездно сдавать государству. Они не видели ни муки, ни хлеба (вспомнилась крестьянка, которая во время нашего переезда предлагала нам молоко в обмен на хлеб). Теоретически колхозникам разрешалось избыток зерна после сдачи так называемого государственного заказа оставлять себе; практически же этот заказ был рассчитан так, что колхозникам не только ничего не оставалось, но чаще всего они еще и оставались в долгах[44]. На маленьких земельных участках, которые крестьянам были выделены для единоличного пользования, они выращивали не зерно, а урожайные культуры, такие как картошка и различные овощи. С этого они могли кормиться сами и отчасти содержать домашний скот (корову, иногда теленка). Куриц не держали, их нечем было кормить. Ни у кого в деревне не было видно кошек или собак.