Я откинул спутанные седые волосы с маминого лба, гладил ее впалые щеки и тихо плакал. Меня словно парализовало, я не знал, что делать. Пришли господин Г. и кто-то еще: в конторе я должен был заказать гроб. Прошло три или четыре часа, а я все сидел в ногах у мамы, погруженный в свое горе. Голова у меня была тяжелая, я не мог ухватить ни одной ясной мысли. Когда же я очнулся, то увидел зрелище, от которого кровь застыла у меня в жилах: по маминой рубашке ползли полчища вшей, которые повылезли из своих укрытий на ее охладевшем теле. Это шестое октября 1942-го стучит в моем сердце[47].
Я отправился в контору. Для гроба нужны были гвозди, и я должен был их купить; легко сказать, ведь магазинов тут не было. Я пошел вдоль заборов и онемевшими пальцами вывернул, вытащил из досок горсть ржавых, скрюченных гвоздей. На следующий день мою мать похоронили. Истощенная кляча тянула телегу, на которой лежал гроб. Около десяти сельских жителей шли, провожая мою маму в последний путь. Гроб опустили в могилу (крестьяне, что выкопали ее, спасибо вам!), засыпали землей. Никакой метки, даже воткнутой в землю палки нет на том месте: я был не в состоянии думать, остальные были безучастны.
Мама была последней, для кого еще был сколочен гроб: не хватало досок и гвоздей; тех, кто последовал за ней, опускали в могилу завернутыми в льняное полотно.
Сегодня деревня, где мама в чужой земле нашла последнее пристанище, опустела; тайга разрослась над разрушенными, сгнившими домами, над маминой могилой и над могилами других несчастных.
После похорон я, шатаясь, побрел в нашу «усадьбу». Оказалось, что все ушли из нее: соседи покинули это злосчастное место. Я упал на кровать, накрылся одеялом и уснул от изнеможения и душевного потрясения. Возможно, это был летаргический сон: я спал три дня и три ночи подряд. Один раз я через приоткрытые веки смог различить фигуры; они бесшумно вошли в комнату, бросили на меня смущенные взгляды, забрали из моего мешка картошку и исчезли. Я узнал каждого из них, но был не в состоянии пошевелиться или сказать хотя бы слово. На четвертый день я поднялся. Комната казалась непривычно светлой. Я выглянул наружу: на земле лежал свежевыпавший снег. Было холодно, я замерз и накинул на себя пальто. Потом нетвердой походкой пошел к дому, где жили мои «наследники», и вернул обратно свою картошку. Никто не посмел возражать; они таращились на меня, как на привидение.
Уже долгое время я чувствовал раздражающее жжение на теле; я разделся (чего не делал уже несколько месяцев) и увидел: на лодыжках, в подмышках, местами на бедрах гноились маленькие черненькие ранки. Я снова оделся и больше об этом не думал. Мне было важно знать причину своего недомогания. То, что язвы связаны с голодом, было очевидно; перевязать их или хотя бы просто продезинфицировать не было никакой возможности. Я также не знал, что эти болячки были серьезным признаком смертельно опасного недуга. Связь между причиной и следствием стерлась в моем сознании. Полнейшая апатия всецело захватила меня; все мысли крутились вокруг одного и того же — еда, еда; и все, что находилось за пределами этого понятия, было безразлично. (Язвы постепенно зажили; через несколько месяцев они зарубцевались, оставив, однако, четко очерченные круги. С течением времени пятна на лодыжках сместились вверх, что само по себе очень странно. Сегодня, спустя пятьдесят лет, они почти исчезли и заметны только на икрах.)
Ко мне пришел неожиданный гость. Господин Г. расспросил меня о моем положении и выразил готовность купить один из двух моих чемоданов — тот, что побольше. «Они в любом случае вам больше не понадобятся», — добавил он с легкой непринужденностью, вручая при этом мне пару рублей. Женщины, что жили в нашем доме, были опять расселены к крестьянам. И я покинул это зловещее место, перешел к крестьянке, которая проявив милосердие, взяла меня к себе.
Это звучит кощунственно, но это правда: моя мама дважды подарила мне жизнь; первый раз — когда родила меня, второй раз — когда умерла. За мамино пальто и другие предметы одежды я смог купить несколько ведер картошки; два раза в день я варил ее себе по полкастрюльки — это было много.